Районный финал детской игры «Зарница» (2)

[1] [2]

Все было на что-то похоже: пенисы на солдат, трансплантант на стручок. Одни предметы напоминали другие. Лампочка под потолком смахивала на Зоркое Око Судьбы.

Журчание мочи прекратилось, и оба пениса, глухо разговаривая и рыча, шлепая босыми ступнями, куда-то удалились. Я приподнялся на локте и заглянул в шайку, стараясь, однако, нe увидеть своего лица. В шайке отражалось окно, забранное в железную решетку, и повисшая на этой решетке скорбная голая фигура с обвисшими боковинами. Так я понял, что это за местечко – МЕДИЦИНСКИЙ ВЫТРЕЗВИТЕЛЬ!

Тот, на окне, кричал:

– Прав не имеете! Я член бригады коммунистического труда! Я уже сто тысяч на сэкономленном топливе! Я на Доске почета! Отпустите, отпустите, убийцы и сволочи!

Был солнечный хрустящий мороз, когда Толя фон Штейн-бок приволок рюкзак с продовольствием в городское управление безопасности. Мальчик еще с раннего детства испытывал недоверие к таким вот ярким морозным дням. Безветрие, неподвижные сугробы, прочно установившийся низкий Цельсий – вот штука, эти приметы вселяли в душу чувство беды и стыда за свою беду перед массой безбедных граждан. Магаданская Безопасность любила уют и располагалась в доме с четырьмя маленькими дорическими колоннами. Дом был похож на помещичий особняк, и, при желании, юный фон Штейнбок мог вообразить, что явился наниматься в гувернеры.

Однако желания такого у него не появилось. Он желал лишь, чтобы приняли такую большую сверхнормативную передачу. Кроме того, он мечтал, чтобы повторился тот единственный счастливый случай, когда мать везли с допроса в тюрьму не в «воронке», а в легковушке и он увидел ее бледное и неестественно оживленное лицо.

На крыльце, привалившись спиной к колонне, стоял здоровенный, налитой салом и спиртом, малый. Нагольный полушубок наброшен был на его круглые плечи, на боку висела кобура с пистолетом. Он ухмылялся от полного удовольствия своей жизни, от полной завершенности своей персоны – рыцарь революции! – и, вдобавок к этому удовольствию, уже с ленивым избыточным смаком он грыз жареные семечки. Откуда, скажите, на границе вечной мерзлоты жареные подсолнухи?

– Что, пацан, матуха припухает? – доброжелательно обратился он к фон Штейнбоку. – Шамовку притаранил матухе? Дело! Да заходи в дом! Чего стоишь, как неродной?

Толя проскользнул в темный коридор, почувствовав щемящую благодарность к добродушному гиганту.

Между тем этот добродушный гигант, «загадочная русская душа с потенциальным генетическим запасом добра», был бойцом комендантского взвода, то есть расстрельщиком.

Ах, Толя фон Штейнбок, робкое существо с неясными порывами, думал ли ты, стоя под вырезанной из фанеры и подзолоченной чекистской стенгазетой «На страже», что породнишься когда-нибудь с прыщавым саксофонистом Сам-сиком Саблером, что будешь спать в мраморной ямке на хвосте собственного динозавра, что прославишься в Черной Африке как изобретатель микроскопа, что прославишься как автор книг и формул и таинственный в ночи преемник Дон-Жуана, и останешься все тем же Толиком фон Штейнбоком, даже лежа на цементном полу медвытрезвителя в луже ядовитой алкогольной мочи.

– Але, мужики, дайте закурить! Эй ты, подбрось «Примы»! Душа горит, курить хочется! Да вы люди или суки?

Теперь уже трое голых стояли на окне, вцепившись в решетку и голосили в форточку. Я подполз к ним на четвереньках, встал, подтянулся на решетке и занял свое место среди бугристых ягодиц.

За окном была глухая улица, светился асфальт под фонарем, чуть покачивались верхушки кипарисов, и не видно было ни души.

– Нет никого, – пробормотал я. – У кого вы просите?

– Нет никого, да? – агрессивно закричал воспаленный худой парень с пушистыми бакенбардами, от которых его нагота становилась еще постыднее. – А этого фрея ты не считаешь? – Он ткнул пальцем в пустоту. – Вон, с поебалки идет и курит БТ, сучонок-эгоист! Погоди, гаденыш, сам попадешь в вытрезвилку, хер тебе кто-нибудь даст покурить!

– Погоди! – завопили двое других. – Хер получишь!

– Погоди! – завыл и я. – Эгоист сраный!

– У кого гарантия есть?! – с еще большей запальчивостью вопросил парень в бакенбардах и тут же сам себе ответил: – Никто не гарантирован от вытрезвилки, потому что милиция совсем озверела. Здесь, между прочим, и нет особо пьяных. Вот ты, парень, возле параши лежал, так ты ведь просто спал – да?

– Конечно, просто спал, – охотно подтвердил я. – Спал, сны смотрел.

– А я о чем говорю! – завопил он и затряс решетку. – Сильно пьяные с бабами сейчас лежат, их не трогают! Милиция сама, сука, не просыхает! Травят бляди-эсэсовцы беззащитную молодежь!

– Вон еще трое идут! – закричал сосед справа, раздутый, лысый и розовый альбинос. – Трое куряк! Але, мичман, брось чинарик, будь человеком!

Я смотрел на пустую улицу, на покатый мертвенный асфальт и на трубку фонаря и ничего, ничего, ничего не помнил из своей жизни.

Все же вспомни хотя бы «золотые пятидесятые», и свинговый обвал, и соло под сурдинку – дулу-дулу-бол-бал, – и толпу девушек в глубине зала, и пустое пространство навощенного паркета за минуту до начала бала, вспомни же!

Однажды хмурым летним утром мистер Гринвуд сполз с кровати и увидел, что двери на балкон открыты, люстра над головой не погашена с ночи, окурки не выброшены и даже водка не допита. Он вышел на балкон и увидел внизу пустой парк и красноклювого скворца, сидящего на плече гипсового мальчика с обломанной пиписькой. Затем взгляд его остановился на кипарисе, который встречал здесь его каждое утро. Кипарис представлял собою идеальную форму, эдакую свечечку высотой в три этажа. Гринвуд долго смотрел на кипарис без всяких мыслей и вдруг почувствовал, что перед ним женщина. Женщина? Его передернуло от неудержимого желания овладеть этой зеленой ровной женщиной, но в следующую секунду спасительный страх…

Однажды Герберт Пентхаус-младший, куря трубку, шел в дом Архитектора выпить коньяку, как вдруг у него ниже пояса появилось под пальто нечто круглое величиной с кокосовый орех. Герберт задохнулся от ужаса, мысли об удалении этого дикого тела уже неслись издали, словно буденновский эскадрон. Он схватил себя руками за ЭТО МЕСТО, ожидая найти там твердое-бугристое-кошмарное-чужое, но под пальцами оказался лишь твид, а под твидом прощупывался собственный жиденький жирок Пентхауса-младшего. Надо носить выпивку с собой в плоской бутылке и следить, чтобы никогда не пустовала. Так всегда делали настоящие мужчины его возраста, летчики и писатели… Мимо Толи фон Штейнбока деловито проходили люди обоего пола с папками под мышкой. Они перекликались и пересмеивались, как это бывает в обыкновенных учреждениях, а между тем из-за одной двери все время доносился человеческий вой, правда негромкий.

Никто не обращал внимания на паренька с рюкзаком, а может быть, его просто не замечали в темном углу под стенгазетой. Никто не обращал внимания и на вой из-за двери так же, как никто не прислушивался к треску пишущей машинки из-за другой двери.

У Толи возникло ощущение часто повторяющегося дурного сна, когда ты понимаешь, что попал в опасное место, что тебе нужно отсюда немедленно уйти, что вот-вот грянет беда, но уйти почему-то невозможно.

По веселым голосам сотрудников он понял, что подошло время обеда, и впрямь – двери хлопали все чаще и чаще, и вскоре коридор опустел. Тогда вой усилился, словно воющий решил во время перерыва повыть за милую душу. В конце коридора заскрипели доски, и появился позевывающий Чепцов. Он был на этот раз в военном, но поверх гимнастерки на нем была безрукавная душегрейка, скрывающая погоны. Он сладко потянулся на ходу, смешливо фыркнул, словно освобождаясь от приятного, но дурашливого сна, открыл ТУ дверь и выпустил вой наружу.

– Обедать пойдешь, Борис? – спросил он в эту открытую дверь.

Толя увидел прямо перед собой залитую солнцем комнату с тюлевыми занавесками и с портретом Берии над письменным столом. В середине комнаты спиной к двери стоял, широко расставив ноги, человек в такой же душегрейке, как и у Чепцова. За ним виден был другой человек, сидящий на стуле. Первый человек что-то делал руками со вторым, а второй-то как раз и выл.

– Ай-я-яй, какие страсти-мордасти! – насмешливо сказал Чепцов, вошел в комнату и закурил.

Дверь осталась открытой, и Толя мог прекрасно видеть все происходящее.

– Всю душу вымотал ебаный фашист! – устало проговорил следователь Борис и отошел в угол к рукомойнику.

Чепцов вставил ему в зубы папиросу и зажег спичку.

Подследственный поднял голову, и Толя чуть не вскрикнул – перед ним был Саня Гурченко, тот самый смелый «Ринго Кид», лихой и веселый спецпереселенец, европейский бродяга, «рыцарь Иисуса Христа». Что с ним делал следователь Борис своими умелыми руками, понять было нельзя, не было никаких следов на его мертвенном лице, однако выть он перестал немедленно, как только Борис отошел к рукомойнику.

– По-моему, ты перехлестываешь, Боря, – мягко сказал Чепцов.

– Ну, знаешь, у меня тоже нервы есть! – возмутился его приятель, отошел к столу и стал собирать бумаги в папку.

Чепцов взял стул и присел к подследственному вплотную.

– Что, Саня, бьют? – тихо спросил он, внимательно вглядываясь в молодое лицо.

Гурченко открыл свои глаза, далекие и безжизненные, как весь северо-восток нашего континента, отрешенные от России и от Европы, забывшие Бога голубые свои глаза.

– Бьют, гражданин капитан, – прошептал он.

– Ну-ну, – сказал Чепцов, как бы ободряя его, как бы призывая вернуться к жизни, и – удивительно! – призыв этот был тут же услышан измученным человеком, в глазах его плеснула, как рыба хвостом, сумасшедшая надежда, и он слабо улыбнулся, облизал губы и чуть кивнул в знак благодарности за сочувствие, которое, оказывается, даже в такой малой дозе все-таки необходимо душе.

– А так не били? – спросил Чепцов и ударил Саню локтем в правый глаз. Гурченко упал на бок вместе со стулом. Глазница его мигом заполнилась кровью.

– Нет, до вас так не били, гражданин капитан!

Что касается ялтинского медвытрезвителя, то здесь стенгазета называлась «На страже здоровья». Латунные буквы этого названия были вырезаны когда-то в недалекие годы именитым клиентом, скульптором Радием Аполлинариевичем Хвастищевым. Доктор физико-технических наук Аристарх Аполлинариевич Куницер выпилил для стенгазеты художественную раму с кистями винограда, похожими на титаническую мошонку. Писатель Пантелей Аполлинариевич Пантелей написал для стенгазеты передовую статью под названием «По следам столетия в свете пятидесятилетия», которая начиналась словами «вот уже больше четверти века». Знаменитый врач Геннадий Аполлинариевич Малькольмов смазал все это клеем, а саксофонист Самсон Аполлинариевич Саблер нарисовал в нижнем углу почтовый верзошник с крылышками и приписал неверной рукой «шлите письма».

– У кого были головные уборы? – спросил вдруг капитан Чепцов над самым моим ухом.
[1] [2]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.