Глава первая, в коей картина превращается в роман, пустынные брега в парижскую Масленицу, портрет Вольтера в живую персону, театральный скандал в триумф, трезубец Нептуна в объятия Морфея (1)

[1] [2] [3] [4]

Глава первая, в коей картина превращается в роман, пустынные брега в парижскую Масленицу, портрет Вольтера в живую персону, театральный скандал в триумф, трезубец Нептуна в объятия Морфея

В самом начале сего повествования хочу обратиться к вам, персоны читающего сословия; и к тем, кто посредь домашнего досуга возжигает свечу над не разрезанным еще томом, равно как и к тем, кто, трясясь день-деньской в кибитке, прижимает книгу к подушке с пятнами стеарина и раздавленным клопом-с, и сообщить, что книга сия втягивает вас в апрель 1764 года; ранняя весна, судари мои, глубокий морозный закат.

Вслед за фразой развивается неподвижная картина прибалтийского простора. Большущее небо с длинными лиловыми облаками на западе и со младым месяцем в зените. Голыя ветви вдоль дороги, в конце коей темная ломаная пила городка с острейшим, будто не своим, зубом кирхи. Озеро подо льдом. Вросшие в лед повозки недавней войны. Торчат оглобли, скособочилось колесо, зияет жерло полевой пушки. Кой-где, ежели спешиться и присмотреться, увидишь в замерзающей на ночь полынье брошенную воином фузею с торчащим из дула багинетом или без оного, патронную суму пехотинца или кавалерийское седло с переметными карманами, череп лошачий, а то и человечий, расколотую кирасу с торчащими ребрами, некогда прикрывавшими сердце, исполненное отваги или безудержной тоски, именуемой в обиходе горечью поражения. Неподвижная сия картина красноречиво расскажет тому, кто спешится, о страшной схватке в померанских болотах, ну а тому, кто проскачет мимо, не расскажет ничего, поелику тот ее и не заметит.

Теперь пора сказать, что не все так пронзительно застыло в этой весенней темной картине, освещенной лишь огромным бледно-зеленым небом с чеканным серпиком апреля. Есть тут две фигуры, пребывающие в бешеном движении, ног у них не сочтешь, видно только, как вдребезги разбиваются замерзающие вдоль дороги лужи. Летят за ними хвосты, гривы и плащи, если глянешь сбоку. С той же позицьи заметишь натянутые до бровей треуголки да младые гладкия подбородки. Рьяны ноздри исторгают мятущийся пар. Шумное дыхание, бой копыт и скрып сбруй завершают переписку пейзажного масла, то есть натюрморт на наших глазах и при наших ушах обращается в натюральную романею.

Бешеный галоп выветривает вчерашнюю данцигскую пьянку из глав и телес двух шевалье, Николя и Мишеля. Слава тебе Господи, что лошади не пьют! Как это не пьют, как это не пьют? Водки не пьют, водки не пьют, водки не пьют! И пива не потребляют! И рейнского сладкого не глотают! Не пьют, потому что им нет, не дают, нет, не дают, нет, нет, нет! Только воду пьют, пьют, только воду пьют! Вровень несутся верные кони, взращенные в гвардейской Ея Императорского Величества конюшне, четырехлетние боевые жеребцы, два брата Тпру и Ну, ныне именуемые на французский манер Пуркуа-Па и Антр-Ну. Так скачут, будто и пить не хотят, пить не хотят, пить не хотят, воды не хотят, воды не хотят и по пиву не грустят, не грустят, будто не останови, так и протарабанят всю тыщу верст до столицы французского королевства!

А чего ж так гнать-то, естьли ехать еще столь далече, и чему такая прыть может споспешествовать? Может, гонится кто за кавалерами? Может, сами они кого преследуют? Авторский произвол, однако, не находит пока никакого резону для спешки, за исключением вчерашних довольно-таки куртуазных и в равной степени ридикюльных обстоятельств.

Ну что ж, нам-то, сочинителю, то есть мануфактурщику бумажного товара, спешить некуда, если уж заехал в восемнадцатое столетие, в раннюю весну 1764 года; так что давайте по порядку.

***

Третьего дня под вечер легкой рысью, как предписано было в экспедиции, достигли Николя и Мишель приморского города Данцига, по-нашему Гданьска. Предъявили страже французские пашпорты и были пропущены за ворота; даже взятки не потребовалось. К французским офицерам многие из гданьского народа относились с симпатией еще со времен высадки в защиту короля Сигизмунда Лещинского супротив российского произвола. Никому и в голову не пришло залезть в кавалерские ташки, иначе могли бы за двойными бортами обнаружиться не только французские, но и саксонские подорожные бумаги, а если б глубже копнули, могли бы и на прусские папиры наткнуться.

Не без удовольствия озирали Николя и Мишель с высоких седел виды готического града, пока медленно цокали подковами по гладким булыжникам улицы Длуга. Пуркуа-Па даже не преминул сунуть ноздри под хвостик игривой кобылке из знатной упряжки, что ожидала кого-то непростого возле трактира «Лион Д'Ор».

«Эппенопля, — сказал тут Мишель, — да ведь это, видать, тот самый „Лион“, которому Твердищев давал толь лестную рекомандасию».

«Твердищев! — хохотнул Николя. — Опосля его ревельской рекомандасии у меня до сих пор естчо ухо саднит!»

И тут уноши прыснули, как школяры, вспомнив ужин в ревельском «Альте Томасе», закончившийся потасовкой с чухонской знатью, ежели так можно сказать о каких-то якобы шведских баронах.

Твердищевская рекомандасия для них все ж что-то значила, естьли они спешились у «Золотого льва» и сказали своим коням стоять. В привязи и присмотре нужды не было: Тпру и Ну знали свое дело туго, как тогда выражались в кавалерии. Никому до себя и до поклажи дотронуться не дадут, а буде дерзнет какой людской или животный хищник, забьют копытами или покусают.

***

Давайте сразу заинтригуем неравнодушного читателя, сказав, как в романах пишут, что прибытие молодых людей не осталось незамеченным. Две пары смешливых и нежных глазищ поглядывали из-за занавесок второго этажа, где собирался на ужины непростой народ, как приближались к дому два статных уноши в рейтарских ботфортах, в коих (в уношах, а не в ботфортах), несмотря на отсутствие знаков отличия, нельзя было не признать гвардию. Льзя было предположить, что именно залу второго этажа, где в сей час ужинало семейство заезжего курфюрста, имел в виду советчик из экспедиции г-н Твердищев, однако наши кавалеры прямиком перлись не туда, а в подвал. Впрочем, с тем же успехом льзя было сказать, что именно подвал как раз и советовал прокисший в экспедиции г-н пьянчуга, то есмь эксперт.

***

В подвале вся жующая и пьющая кумпания повернулась, как будто в первый раз узрела путешествующих шевалье. Кто-то что-то грубое изрек на кошубском варварском речении. Какие-то в обносках военного из дыма начали приближаться. Какие-то в кожаных наплечниках уселись рядом, отрыгивали пивом, строили рожи физиогномий. Нет, изысканных манер тут не дождешься, не Петербург.

Николя и Мишель, сохраняя достоинство, как их всю жизнь поучали, раскурили трубочки и заказали по-французски жареного каплуна. Прислуга, ни черта, конечно, не поняв, принесла полбарана.

Хозяйка с дочкой, обе грудастые, гладкие, поставили перед кавалерами две кружки, каждая весом с чугунную гирю. Один мужик сел ватным задом на их стол и стал насвистывать прусский марш на полковой флейте. Другой какой-то, как бы прочищая мушкетон, все наводил дуло на наших путешественников.

Откуда было знать нашим кавалерам, что не было в городе заведения с более дурной репутацией, чем подвал «Золотого льва»?

Здесь кумпанействовали дезертиры разных армий, еще недавно дравших друг дружку на полях Семилетней войны. Откуда им было знать, что за полчаса до их прибытия в подвале разгорелась полнейшая возмутительность в адрес курфюрста с семейством, которых принимали в двухсветной зале наверху. Какой-то фузилер припомнил, что его высочество недоплатил ему десять талеров за бой против вюртембергского полка.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.