Пролог. НА ТОЙ ЕДИНСТВЕННОЙ ГРАЖДАНСКОЙ… (2)

[1] [2] [3] [4]

В Окуджаве было много кавказского, горского, гордого, он не позволял ни малейшего панибратства, строго держал дистанцию, а однажды дал такое определение интеллигента: «Интеллигентный человек должен сомневаться в себе, иронизировать над собой, страстно любить знания, нести их на алтарь Отечества… и уметь дать в морду… Вот это и есть интеллигент, а не советская формула „диплом-очки-шляпа“». Возможно, именно в этом был секрет его человеческого – да и литературного – обаяния: среди абсолютно нейтрального текста вдруг обнаруживалась едкая, горькая констатация, позволявшая понять, как много этот человек прошел и как точно, трезво, безнадежно все воспринимает. «Разве лев – царь зверей? Человек – царь зверей. Вот он выйдет с утра из квартиры своей, как посмотрит вокруг, улыбнется – целый мир перед ним содрогнется!» И не зря одной из самых известных его песен стала такая:

Настоящих людей так немного!
Все вы врете, что век их настал.
Подсчитайте и честно и строго,
сколько будет на каждый квартал.
Настоящих людей очень мало.
На планету – совсем ерунда.
На Россию – одна моя мама,
только что она может одна?

И это – у Окуджавы, у которого почти каждое стихотворение сопровождается посвящением, у которого столько любви, подчас декларативной, и восхищения, подчас по-кавказски экзальтированного! Утверждение, будто во всей стране нету настоящих людей, кроме его мамы, – грубейшее оскорбление для официоза, постоянно утверждавшего, что мы живем в счастливом обществе новых людей, плевок в лицо власти – мы же помним, что мама отсидела восемь лет и потом еще пять была в ссылке, как «повторница». Все эти контексты придают стихотворению особый смысл: оно по-настоящему «играет» именно на фоне других текстов Окуджавы конца пятидесятых годов – текстов вполне оптимистических, как книга «Острова». Тайное, подспудно прорывающееся отчаяние срабатывает так же, как резкое словцо в разговоре. Собеседник и читатель Окуджавы были так счастливы потому, что вовлекались в игру, обменивались паролями, и с ними говорили, как со знающими.

Важнейшая черта поэтики и личности Окуджавы – именно эта ориентация на «своего», понимающего, с которым не обязательно проговаривать все в деталях. Да этих деталей никогда и не проговоришь. Большинство вещей просто не формулируются. Этим и объясняется тот факт, что современному читателю стало трудней понимать Окуджаву – как и Блока, – а Жуковский вообще почти ушел из его постоянного обихода. Блок заметил – и успел записать в дневнике, – что сам не понимает своих старых стихов: причина, вероятно, в том, что это и не стихи в обычном понимании, а записанные скорописью сигналы, которые он получает и не всегда пытается расшифровать. Сегодня Окуджаву знают как икону, как памятник на Арбате, как первого русского поэта с гитарой – но все это скорее не проясняет, а заслоняет его поэтическую и человеческую сущность. Точно так же уже в двадцатые годы многим было уже непонятно – отчего российская молодежь так сходила с ума по стихам Блока? Что в нем такого было, что Цветаева – никогда и никого не боявшаяся в своем литературном цехе, – робела к нему подойти, передала стихи через дочь; что дети Чуковского, на чьих глазах создавались сотни литературных репутаций и творилась чуть не вся русская журнальная жизнь, каждое его слово берегли как святыню? И тем не менее – все обстояло именно так: Блока и Окуджаву считали святыми, и никто даже отдаленно не мог соперничать с ними – пусть не по части популярности, и даже не по части всенародной любви, а именно в смысле высоты репутации. Их выводы не подвергались сомнению. Их уважали даже враги. Тем болезненнее и мучительнее была перемена этих репутаций в 1918 и 1993 годах – но и тогда к их поступкам относились как к трагедиям великих людей: не ошибка, а тяжелое и неизбежное решение. Логика судьбы распорядилась. Иначе нельзя было. Соперничать между собой по части славы могли Северянин и Маяковский, Евтушенко и Вознесенский – но никто не рассматривал их в качестве конкурентов Блока и Окуджавы. Все поэты-современники это понимали; и хотя Вознесенского положа руку на сердце многие считали выше Окуджавы именно как мастера, дело было далеко не в мастерстве. Не за него любили Окуджаву и Блока. Говорили об их благородстве, нравственной чистоте – но и это общие слова. Дело было в том, что через этих людей прямо, без посредников, транслировались звуки небес.

Помимо всего прочего, это означало и то, что никакой личности у столь совершенного посредника быть не может. И впрямь, что мы знаем о личности Блока? Что он любил родных, трагически переживал вырождение дворянства и радостно приветствовал вокруг себя все, что резонировало с этим вырождением? Что в молодости любил читать и цитировать Козьму Пруткова? Что в первые годы брака не спал с женой? Блок хоть жил в интересные времена – об Окуджаве мы знаем еще меньше. Воевал, учительствовал, сотрудничал в газетах, с тридцати лет сочинял песни на свои стихи, женился, развелся, женился, вступил в КПСС, не подписывал «прора-боточных» и осуждающих писем, подписывал письма в защиту, активным диссидентом не был, любил хорошо заваренный чай. Всего этого недостаточно для святости, да и не было в его личности ничего сверхъестественного. В русской литературе полно куда более обаятельных людей. Особенность Окуджавы – его дара, его личности – в том и заключалась, что за ним стояло нечто значительно большее, нежели он мог выразить; и его способности улавливать это большее – многократно превосходили его возможности в плане выразительном.

Он понимал больше, чем мог сказать. Иногда даже казалось, что он не умен – и, пожалуй, в этом есть резон: ум мешал бы ему. Ум лукав. Впрочем, сказать, что посреднику, или транслятору, не нужны никакие личные качества, – было бы оскорбительно. Чтобы сохранить способность слышать звуки небес, нужно хранить чистоту – не поддаваться соблазнам эпохи, не совершать аморальных поступков или по мере сил воздерживаться от них, верить предназначению больше, чем советам окружающих или требованиям власти; посреднику нужны мужество и последовательность – просто для того, чтобы донести услышанный им звук и сохранить верность этому звуку. «Приближается звук. И, покорна щемящему звуку, замирает душа», – сказал об этом Блок. Окуджава развил: «Наверное, самую лучшую на этой земной стороне – хожу я и песенку слушаю. Она шевельнулась во мне. Сквозь время, что мною не пройдено, сквозь смех наш короткий и плач я слышу – выводит мелодию какой-то грядущий трубач.» Нужна серьезная нравственная сила, чтобы остаться покорным ТОЛЬКО этому звуку.

Анализируя тексты Окуджавы и Блока, мы часто оказываемся в тупике именно потому, что разбирать приходится не результат бедного человеческого стихотворчества, а темные, не всегда внятные, полные намеков и общих слов сигналы из иных сфер. Строго применив формальный метод к анализу песен и стихов Окуджавы, ища инварианты и сквозные мотивы, тот же Александр Жолковский обнаружил лишь стандартный романсовый набор. Всё удивительно ни о чем. Правда, есть четкие градации между Блоком первой, второй и третьей книги – как приемник в известном состоянии принимает длинные, средние или короткие волны; до двадцати пяти лет Блок был восприимчив к одним звукам, с двадцати пяти до тридцати шести – к другим. «Душа скитается по России в двадцатом столетии», – писал Блок в цикле набросков «Ни сны, ни явь»; в этих скитаниях ей слышится разное. Окуджава времен своих лучших поэтических книг – «Веселого барабанщика» и «Островов» – слышал больше и мог интерпретировать меньше, чем Окуджава «Марта великодушного»; в семидесятые он от стихов отошел, а в восьмидесятые вернулся к ним и к песням – но не так, как прежде; достаточно сравнить «Главную песенку» с ее поздним, иронически сниженным ремейком: «Песенка короткая, как жизнь сама, где-то в дороге услышанная. У нее пронзительные слова, а мелодия почти что возвышенная». Сравните это с «музыкой светлой» и «строго ложащимися словами». То ли в высших сферах тоже случаются перемены, – и не всегда к лучшему, – то ли слух поэта настроен теперь на другую волну. Сохранилось одно: мужественная готовность донести то, что слышится. Когда звуки прекратились, прекращается и жизнь.

Впрочем, одна принципиальная разница между поэтическими стратегиями Блока и Окуджавы есть, и связана она, вероятно, с тем, что в каждое новое свое воплощение душа приходит, чему-то научившись. Если кого-то по-прежнему не устраивает мистическая терминология, скажем иначе: при каждом новом повторении исторического спектакля артисты осваивают новые навыки, усложняя и дописывая роли. Окуджава отличается от Блока уже тем, что освоил принципиально новый навык, исполнил давнюю блоковскую мечту – научился писать прозу.

Эпических попыток у Блока было несколько, из них наиболее серьезная – «Возмездие». Она не доведена до конца. Окуджава написал свое «Возмездие» – роман «Упраздненный театр», книгу о доме и о своем раннем детстве, о генезисе и корнях, – и тоже не довел замысел до конца. Любопытно, что поэма Блока обрывается в миг, когда герою немного за двадцать, а автобиографический роман Окуджавы доведен до ареста родителей, когда герою тринадцать. Обе книги заканчиваются утратой отца, и это весьма символично. Пусть герой Блока, как и сам Блок, отца почти не знал и приезжает в Варшаву на его похороны, имея о личности демонического родителя самое смутное представление; пусть герой Окуджавы видел отца крайне редко, поскольку тот всего себя отдавал работе, и всякое его появление дома было праздником; важен момент краха, окончательного крушения мира. По замыслу Блока, герой «Возмездия» там же, в Варшаве, и погибал; герою Окуджавы предстоял еще долгий путь через войну, университет и школу под Калугой – в оттепельную Москву, одним из символов которой ему предстояло стать.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.