Воспоминания о Корнее Чуковском (22)

[1] [2] [3] [4]

- Мне сейчас померещилось, что за столом сидят Блок, Маяковский... Как будто приснилось.

Чуковский был исследователем классиков и их собеседником. Он сидел с ними за одним столом.

Меньше всего он походил на утешителя. Сочувствовать, соболезновать не любил - это ведь значит находиться в той же сфере уныния, в какой пребывает "потерпевший".

Не утешитель, но скорее ободритель, владеющий какими-то секретами, только ему известными тонизирующими средствами. Одно из них - похвала. Но необычная и даже не всегда действительно лестная.

Когда я читал ему начальные главы моей первой книжки - о мастерстве Маяковского, я несколько раз слышал его незабываемое "чудно!". По наивности я принимал это за чистую монету. Прошли годы, я опять что-то читаю вслух Чуковскому, и он вдруг говорит:

- Хорошо. Гораздо лучше первых глав вашей книжки о Маяковском. Там же многое было просто лепетом.

Неискренность? Дело в другом - в общей "стратегии" его поведения, направленной к тому, чтобы пригласить к творчеству, заразить желанием делать, сочинять, создавать. В этом тоже было что-то если не детское, то от детства идущее: какой ребенок не хочет, чтобы все вокруг него играли!

Похвала Чуковского - нерасчетливо щедрый аванс, эмоциональный толчок. Не просто оценка, а веселое: "А ну, давай!"

Впрочем, здесь я должен признаться, что был случай, когда он сразу же сказал, что написанное мною никуда и ни на что не годится.

Так велика была заразительная сила его творческих "приглашений", что я, не рассчитав собственных сил и способностей, стал сочинять стихотворную сказку для детей. Обладая каким-то версификаторским навыком, я довольно быстро спродуцировал сказку про медвежонка. Он не хотел умываться, заболел, чуть не умер, а теперь, наоборот, умывается.

Корней Иванович слушал внимательно, потом прочитал глазами. Глубоко вздохнул, озабоченный, как консилиум врачей. Посмотрел на меня так, будто тяжело заболел не медвежонок, а я.

- Просто не знаю, что мне с вами делать. Вы же можете писать живо, а здесь... - Он безнадежно махнул рукой. - Вот Берестов принес стихи для детей. Чудно! А у вас... - Еще более безнадежный жест.

Он с горестным видом берет мою рукопись и начинает разбирать!

- Вот.

В зоопарке все в запарке...

Эта "запарка" нужна вам для рифмы, но для ребенка непонятное слово.

Все охвачены тоскою...

- Тоскою! Дети не знают, что такое тоска.

- "Игры-тигры" - банальная рифма.

- "Недуг", "недосуг" - детям непонятно.

О других строчках:

- Вот это хорошо, но... тоже плохо. Потому что домашнее, без ощущения аудитории. Вы пишете:

От Айболита два рецепта,

И вот еще рецепт один,

Вы сами грамотные - "Стрепто..."

Не то "мицид", не то "мицин".

- Рифма остроумная, но дети не знают стрептомицина.

А по поводу стихов:

Слава чищеным зубам,

Слава стираным штанам,

хорошо, но ведь это же (смех) подражание "Мойдодыру".

В общем от моего сочинения не остается ничего. И все время мерило почему не годится? - сам ребенок с его словарем, взглядом, кругозором. Сказку надо писать не только для детей, но как бы и вместе с ними.

Он умел похвалить, но умел и поставить на место, напомнить истинный масштаб.

Сижу у него в кабинете, в Переделкине, он читает вслух свою "Чукоккалу". Вдруг, прерывая чтение:

- Напишите мне что-нибудь для Чукоккалы...

Придя домой, я сажусь за сочинение акростиха: начальные буквы стихотворения образуют слово "Чукоккала".

В следующий раз читаю ему. Он хвалит. Как будто никакого подвоха. Хвалит и просит красиво переписать.

Я обрадован комплиментами. Перебелив, расписываюсь, но не горизонтально, а наискосок да еще - на радостях - с какой-то залихватской завитушкой. Он смотрит на мою убегающую куда-то вверх подпись и ничего не говорит.

Спустя несколько дней:

- Дорогой мой, я включил ваш акростих в "Чукоккалу" Пожалуйста, перепишите мне для фотокопии черными чернилами. Вот ручка, бумага...

И тихо добавляет:

- Только, пожалуйста, распишитесь просто, вот так, горизонтально... Знаете, как Тургенев, Лев Толстой расписывались...

Письма - один из самых характерных, самых "Чуковских" жанров. В том, как много времени Корней Иванович отдает переписке, что-то благородно-старозаветное. В наш век само понятие "письма" меняется. Вместо развернутых дружеских посланий, искрометных "эпистол" сейчас больше в ходу массовые - почта не справляется! - стандартно-глянцевитые открытки: новогодние, праздничные, поздравительные; снежинки, елочки, цветочки; пожелания успехов в труде и в личной жизни. Корней Иванович и здесь хранитель традиций, свычаев и обычаев наших классиков, славной "эпистолярии" от Пушкина до Блока.

Письма разных писателей находятся в неодинаковом отношении к их творчеству. Достаточно сопоставить, например, письма Маяковского с их сугубо деловым, почти телеграфным стилем, намеренно анти-эпистолярным, неуловимо-ироническим по отношению к самому жанру, и - письма Блока серьезные, естественно соединяющие разные мотивы: личные, художественные, бытовые. Письма Пастернака - безудержные, лирически раскатистые, как будто разбегающиеся; взрывы признаний, размышлений со сложными ходами ассоциаций. Порой даже кажется, что они обращены к искусству более непосредственно, нежели к самому адресату.

Чуковский тоже много пишет об искусстве, но его письма прежде всего отличает ярко выраженная "адресатность". Вы читаете их, и возникает эффект присутствия собеседника. Не письмо-сообщение, как у Маяковского, но письмо-общение, беседа, причем Чуковский чаще всего стремится перевести разговор с себя на адресата. И удивительное дело: он, гиперболичный во всем, сразу же резко сбавляет тон, когда пишет о себе. Собою вечно недоволен, просто обижен на себя. А то и вовсе горестно махнет на себя рукой. Вот уж действительно, в его "приглашении к радости" - ни капли самодовольства.

"Никогда я не замечал в себе никаких особенных способностей (уже не говорю: дарований), - признается он в письме ко мне 3 мая 1957 года. Напротив, пишу я туго, неуверенно, шатко и валко. Я потому и переделываю всякое последующее издание своих книжек, что старое (предыдущее) кажется мне отвратительным. Сейчас корплю над 12-м изд. "От двух до пяти" - именно по этой причине, и как бы мне хотелось написать "Мастерство Некрасова" заново, по-другому. "Уолта Уитмена" я переделывал 10 раз - для каждого издания опять и опять. (Неплохо было бы заново написать и это письмо, да ничего не поделаешь!)"

В конце 1958 года я написал ему, что с наслаждением перечитал его статью о Блоке. На мои похвалы он ответил:

"Письмо ваше заставило меня сбросить со стола все другие (начатые) рукописи - и снова взяться за "Воспоминания о Блоке", - и как я проклинаю себя, что, общаясь с ним с 1906 г. (у меня есть открытки от него, помеченные 1907 годом), я, как чеховская "Попрыгунья", проворонил его!" (7 декабря 1958 года.)

Кажется, стремясь к некоему равновесию, Корней Иванович старается все, что он пере-дает знакомым, недо-давать самому себе. "Гипертоник" эмоций в одном случае, он становится "гипотоником" в другом.

Значит, неверно представлять себе так, что он зовет всех к радости просто потому, что у него душа поет, что он сам постоянно весел и постоянно ясен.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.