Астарот

Астарот

Знал ли он, что он им был? Он мог высчитать это по пальцам, и он делал это часто буквально, но всегда испытывая страх перед своим преемничеством, мучительно сомневаясь в том, что он достоин его, и даже опасаясь, что оно в нем погибнет. Мы знаем Иегуду; мы видели среди голов братьев его страдальческую, с оленьими глазами, львиную голову еще в те времена, когда Иосиф был у отцовского сердца, и в часы гибели Иосифа мы тоже наблюдали за ним. На круг он вел себя в этом деле неплохо: не так хорошо, разумеется, как Вениамин, который был «дома»; но почти так же хорошо, как Рувим, не желавший мальчику смерти и выхлопотавший ему яму, чтобы его оттуда украсть. Но вытащить его из ямы и даровать ему жизнь — это было желанье и предложенье также Иуды; ведь именно он предложил продать брата, раз уж не удалось в эти времена поступить по образцу Ламеха из песни. Мотивировка Иуды страдала искусственностью и непринципиальностью большинства мотивировок на свете. Иегуда прекрасно понимал, что оставить мальчика погибать в дыре ничуть не лучше, чем пролить его кровь, и хотел спасти его. Если он, Иуда, опоздал, выступив со своим предложеньем уже после того, как измаильтяне сделали свое дело и освободили Иосифа, — тут была не его вина, и он мог сказать, что вел себя в этом проклятом деле сравнительно похвально, поскольку хотел помочь мальчишке удрать.

И все же это преступление мучило его больше, чем тех, кто и вовсе ничего не мог привести в свое оправдание, — да и как же могло быть иначе? Преступления следовало бы совершать только тупицам; им все нипочем, они продолжают жить как ни в чем не бывало, с них все как с гуся вода. Зло для тупиц. В ком есть хоть намек на тонкость, пусть лучше, если он только может, не прикладывает к злу рук, ибо он за это поплатится и никакие доказательства совестливого его поведенья в подобном деле ему не помогут: наказан он будет как раз из-за своей совестливости.

Иуду вина перед Иосифом и отцом мучила страшно. Он страдал от нее, ибо был способен страдать, как нам сразу сказали оленьи его глаза и четкие очертания тонких его ноздрей и полных губ, она приносила ему в наказанье несчастья и беды — вернее, все свои несчастья и беды он объяснял ею, видя в них расплату за участие, за соучастие в преступленье — что свидетельствует уже о странном высокомерии совести. Ведь он же видел, что другие. Дан, скажем, Гаддиил или Завулон, не говоря уж о диких близнецах, отделались дешево, что они вышли сухими из воды и горя не знали, а это могло бы навести его на мысль, что беды, постигавшие его самого и его сыновей, может быть, вовсе не связаны с его участием или соучастием в преступленье, а порождены им самим. Но нет, ему хотелось, чтобы они были наказанием, выпавшим на долю ему одному, и он свысока глядел на тех, кто благодаря своей толстокожести был избавлен от мук. А это и есть своеобразное высокомерие совести.

Все выпавшие на его долю муки были отмечены знаком Астарот, и ему не приходилось удивляться, что они шли именно из этой области, поскольку он и прежде всегда был мучим владычицей, то есть подчинялся ей, нисколько ее не любя. Иуда верил в бога своих отцов, в Эль-эльона, Всевышнего, в Шаддаи, могущественного господа Иакова, скалу и пастыря, в Иагве, из чьих ноздрей, когда он гневался, вылетал пар, а из уст, сверкая, огонь. Он услаждал его запахами съедобных даров и всегда, когда это казалось уместным, приносил ему в жертву быков и молочных ягнят. Но кроме того, он верил и в племенных элохимов, — что было бы не так уж и страшно, если бы он только им не служил. Как поглядишь, сколь поздно еще и в сколь далекие от начал времена приходилось учителям с проклятьями убеждать народ Иакова отмежеваться от чужих богов, баалов и Астарот, и не участвовать в жертвенных пирах моавитян, проникаешься впечатлением досадной нестойкости и склонности к рецидивам вероотступничества вплоть до самого позднего колена и не удивляешься, что такой ранний, такой близкий еще к источнику отпрыск, как Иегуда бен Иекев, верил в Астарот, в эту необычайно популярную и повсеместно, хотя и под разными именами, почитаемую богиню. Она была его госпожой, он нес ее иго, такова была печальная — печальная для его ума и для его назначенья — действительность, так как же было ему не верить в нее? Он не приносил ей жертв, жертв в узком смысле слова, то есть не сжигал для нее быков и молочных ягнят. Но жестокий ее бодец добивался от него более печальных, более страстных жертв, жертв, которые он приносил ей не радостно, не с легким сердцем, а только по принуждению; ибо ум его не соглашался с его вожделеньем, и не было случая, чтобы, высвобождаясь из объятий какой-нибудь храмовой служительницы, он не сгорал от стыда и не предавался мучительнейшим сомнениям в своей пригодности к преемничеству.

Когда же братья сообща устранили Иосифа, Иуда стал считать муки Аштарти карой за свое злодеяние; ибо муки эти усилились, они не только терзали его изнутри, но и одолевали извне, и вернее всего будет сказать, что с тех пор он искупал свое преступленье в аду — в одном из имеющихся на свете адов, в аду пола.

Многие подумают, наверно: ну, это еще не самый страшный ад. Но кто так думает, тому неведома жажда чистоты, а без такой жажды ада вообще нет, ни этого, ни какого-либо еще. Ад существует для чистых; это закон нравственного мира. Ведь ад существует для грешников, а погрешить можно только против своей чистоты. Будучи скотом, нельзя совершить грех и получить хоть какое-то представленье об аде. Так уж устроено, и ад населен, несомненно, лишь самыми лучшими людьми, что, конечно, несправедливо, но что значит наша справедливость!

История женитьбы Иуды и браков его сыновей и их гибели в браке — история крайне странная, жуткая и, собственно, неясная, так что говорить об этом сплошь недомолвками приходится не только из деликатности. Мы знаем, что четвертый сын Лии рано женился, — этот шаг он сделал из любви к чистоте, чтобы, связав и ограничив себя, обрести мир; но тщетно: в расчет не были приняты госпожа и ее бодец. Его жене, чье имя до нас не дошло, — наверно, ее редко называли по имени, она была просто дочерью Шуи, того хананеянина, с которым Иуда познакомился через своего друга и главного пастуха Хиру из деревни Одоллам, — этой его жене приходилось много из-за него плакать и многое ему прощать, что несколько облегчалось, правда, счастьем материнства, трижды ей улыбнувшимся, — недолгим счастьем, ибо мальчики, которых она дарила Иуде, были только поначалу милыми, а потом становились скверными — полбеды еще младший, Шела, родившийся не сразу после первых: он был только человеком болезненным; зато старшие, Ир и Онан, были вдобавок и скверными людьми, болезненно скверными и скверно болезненными, к тому же красивыми и притом наглыми, — словом, это была беда в Израиле.

Такие парни, как эти двое, болезненные и прожженные, но притом миловидные, — это в таком месте анахронизм и свидетельство опрометчивой поспешности природы, которая на мгновенье забылась, запамятовала, что к чему. Иру и Онану жить бы в старом и позднем мире, одряхлевшем мире насмешливых наследников, скажем, в дурацкой земле Египетской. Не ко времени были они у самого истока устремленного вдаль становленья и не могли не погибнуть. Это следовало понять Иуде, отцу их, чтобы никого, кроме, пожалуй, себя самого, который их породил, не винить. А он винил за их скверный нрав дочь Шуи, их мать, а себя лишь постольку, поскольку считал, что совершил глупость, взяв в жены коренную баалопоклонницу. А истребленье своих сыновей он приписывал женщине, которой отдал их одного за другим в мужья и которую обвинил в том, что, служа Иштар, она уничтожает своих любимых и они умирают от ее любви. Это было несправедливо — и в отношении его жены, вскорости умершей от горя из-за всего этого, и, безусловно, в высшей степени несправедливо в отношении Фамари.



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.