& Копелев Лев. Мы жили в Москве (18)

[1] [2] [3] [4]

Помнил строки: "Умер вчера сероглазый король...", "Я на правую руку надела перчатку с левой руки..." И представлялась нарядная барыня.: большая шляпа, меховое боа. Очень красивая, но красота чужая.

1928 год. Харьковский театр. Маяковский широко, твердо шагал по сцене, широко, твердо стоял. Рубашка без галстука. Пиджак по-домашнему на стуле. ("Я здесь работаю".)

Он читал "Сергею Есенину", "Письмо любимой Молчанова", "Письмо писателя Владимира Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому", "Тамара и Демон"...

Меня огорчало, что он "обижает" Горького, фамильярничает с Пушкиным. Но от стихов о Бруклинском мосте, о взятии Шанхая - холодок восторга. Маяковский был свой, наш. И хлопали мы неистово.

Потом он отвечал на записки - небрежно, иногда брезгливо или сердито. И тогда угол рта оттягивала книзу тяжелая челюсть. Одну записку прочел, насмешливо растягивая слова: "Как вы относитесь к поэ-зии Ахматовой и Цветаевой? Кто из них вам больше нра-вит-ся?"

Сложил листок и - внятной скороговоркой: "Ахматова-Цветаева? Обе дамы одного поля... ягодицы".

На галерке мы громко смеялись. Смеялись и в партере. Но кто-то крикнул: "Пошлость. Стыдитесь!"

Роман Самарин был старше меня на год, но образованнее на много лет. Сын профессора литературы, он рос в благодатной тени отцовской библиотеки. Роман открыл мне Гумилева. И меня завоевали навсегда стихи о капитанах, о Нигере, о храбрецах и таинственных дальних краях.

Ахматова была для нас жена Гумилева, которая тоже писала стихи.

Языческий храм моих мальчишеских и юношеских идеалов был варварски загроможденным капищем. То вспыхивали, то чадно угасали кадильницы перед разнообразными кумирами. Петр Первый и Суворов умещались рядом с Робеспьером и Маратом, Пушкин, Гёте, Шиллер и Диккенс оказывались неподалеку от Желябова и Ленина, так же, как Алексей Константинович Толстой и Тарас Шевченко, Лев Толстой, Владимир Короленко, Чехов, Карл Либкнехт и герои гражданской войны. Маяковский, Есенин, Микола Кулиш, Лариса Рейснер, Роальд Амундсен, Киплинг.

...Нашелся там красный угол и для Гумилева; он оттеснил Блока и опрокинул Брюсова. Для Ахматовой там не было места.

Ее стихи застревали в памяти, вспоминались "под настроение". Но я считал: как ни прекрасны краски, звуки, главное - идеи, содержание слов. Правда, А. К. Толстой, Киплинг, Гумилев были и вовсе "по ту сторону баррикады".

На том же вечере Маяковский отвечал на вопрос о Гумилеве:

- Ну, что же, стихи он умел сочинять, но какие: "Я бельгийский ему подарил пистолет и портрет моего государя". Говорят: "Хороший поэт". Это мало и неправильно. Он был хорошим контрреволюционным поэтом.

О Киплинге у нас писали: "бард британского империализма...", "певец колонизаторов..."

Однако мужественные воинственные стихи Гумилева и Киплинга мне были необходимы почти так же, как "ретроградные" баллады А. К. Толстого.

В двадцатые годы мы, "...надцатилетние", еще не превратились в оказененных, узколобых фанатиков. Рассказ Бунина "Господин из Сан-Франциско" мы разбирали на уроках; читали советские издания Шульгина, Аверченко, мемуары Деникина и Краснова.

Тогда еще допускали, что и классовые враги, и непримиримые идейные противники могут быть бескорыстны, благородны, мужественны. И такой "либеральный объективизм" еще не стал смертным грехом, уголовным преступлением.

Но в последующие годы наш художественный мир быстро скудел. Наступал "великий перелом" - коллективизация, пятилетки, разоблачение вредителей. Новые силы оттесняли и непокорных муз, и недостаточно последовательных "попутчиков". Наши поэтические храмы пустели и закрывались - как и церкви, с которых сбивали кресты, снимали колокола и превращали в склады, в клубы...

В те годы я, кажется, только один раз встретился с именем Ахматовой.

В 1934 году харьковская газета "Пролетарий" праздновала десятилетний юбилей. На банкет, необычайно обильный для той поры (соевые пирожные, мороженое), пригласили не только известных литераторов, но и рабкоров. Рядом с главным редактором сидел почетный гость, помощник прокурора республики Ахматов - моложавый, с "кремлевской бородкой", утомленно-снисходительный партийный интеллигент. На нижнем конце стола вместе с нами, рабкорами, пировал Максим Фадеевич Рыльский. Предоставляя ему слово, тамада-редактор сказал: "Еще недавно мы называли Рыльского "знаменем украинского национализма", но сегодня мы рады приветствовать его в нашей среде как товарища и соратника в борьбе за социалистическое строительство, за победу пятилетки".

Рыльский напевно продекламировал куплет в честь юбилея газеты. А затем прочитал экспромт, встреченный хмельным одобрением:

Хай плаче Анна Ахматова,

Блукаючи в сивiм туманi,

А нас поведуть Ахматови

За гранi.

Прокурор Ахматов исчез в тридцать седьмом году. Анна Ахматова для меня еще долго оставалась "плачущей и блуждающей в тумане".

...Март сорок второго. В "Правде" стихи:

Час мужества пробил на наших часах,

И мужество нас не покинет.

Негромкое стихотворение прозвучало внятней всех - барабанных, фанфарных, огнестрельных... В моем планшете оно лежало вместе со "Жди меня" и "Землянкой"; позднее всех оттеснил "Теркин".

Тогда казалось, что ахматовские строки волнуют и радуют лишь как подтверждение великой объединяющей правды нашей войны. И она, чужая Прекрасная Дама, с нами заодно - так же, как старые георгиевские кавалеры, как патриарх Сергий, как Деникин и Керенский, призывающие помогать Красной Армии.

Но стихи жили в памяти.

Речь Жданова и постановление ЦК 1946 года я прочел в лагере. Неприятны были брань, хамский тон. Не мог понять, зачем это нужно именно сейчас, после таких побед. Почему именно Ахматова, Зощенко, Хазин и уж вовсе непричастный Гофман - опасны, требуют вмешательства ЦК, разгромных проработок?.. Но тогда у меня были другие мучительные заботы и тревоги. И личные - второй год заключения, дело "за Особым Совещанием" - и общие: послевоенная разруха в стране, начало холодной войны.

Прошло еще десять лет, прежде чем я начал постепенно, спотыкаясь, запинаясь, открывать поэзию Ахматовой.

Р. Впервые я услышала имя и стихи Ахматовой в 1935 году от кого-то из подруг на первом курсе института. С тех пор остались - забылись, потом всплыли - отдельные строки. Строки жили, как фольклор, с голоса. Книги Ахматовой я впервые увидела лет двадцать спустя.

В мое разгороженное на строгие рубрики сознание Ахматова вошла в клеточку "любовные стихи". И я решила: "Об этом мне уже все сказал Блок".

Гумилев, который никогда не был моим поэтом, все же чаще присутствовал в моей юности, чем Ахматова. И сейчас не могу объяснить, почему в моей комсомольской душе так гулко отзывалось

Или, бунт на борту обнаружив,

Из-за пояса рвет пистолет,

Так, что сыплется золото с кружев

Розоватых брабантских манжет...

Гумилевские стихи были одним из источников песни "Бригантина", написанной Павлом Коганом. Она стала нашим ифлийским гимном.

Многие современницы Ахматовой воспринимали ее стихи как страницы дневников влюбленной, ревнующей, покинутой и бросающей, оскорбленной женщины. Почти всегда несчастной. Тогда многие любили "по Ахматовой". Осознавали или придумывали свою любовь, свои страсти и беды по ее стихам. Со мною не было ничего подобного.

Ахматова была женой Гумилева. Красавица. Челка. Шаль. Но долго я даже не знала, жива ли она еще.

Постановление ЦК о журналах "Звезда" и "Ленинград" застало меня в поездке. Я тогда работала в ВОКСе, и меня послали с делегацией корейских писателей на Кавказ. У них был переводчик, плохо владевший русским, чуть получше - английским. Мы и переводили вдвоем: разговоры на бытовые темы, вопросы о фабриках Тбилиси и Еревана и туристские выжимки из древней истории. Но в день публикации постановления Ли Ги Ен, глава делегации, спросил меня об Ахматовой. Ответить я не могла. Меня это постановление ЦК не возмутило, не испугало, просто не задело. В моем тогдашнем мире Ахматовой не было. Зощенко я знала гораздо лучше. Читала рассказы, "Голубую книгу" и "Возвращенную молодость". Не очень его любила. Не полюбила и потом. Покоробило в тексте постановления ЦК слово "подонок".

Ругань всегда неприятна. Но раз сказала партия!..

Ахматова пришла ко мне в середине пятидесятых годов. Тогда же я впервые испытала ожог Цветаевой. Эти имена - Ахматова и Цветаева - часто называли рядом. Для меня сначала Цветаева была важнее. А потом стихи и судьба Ахматовой медленно, но неотвратимо прорастали, заполняя все большую часть моей души.

Л. Анну Андреевну Ахматову я увидел впервые в мае 62-года. Меня привела к ней Надежда Яковлевна Мандельштам.

Большой дом на Ордынке, прямо напротив того, где я прожил шесть довоенных московских лет.

Грязная лестница. Маленькая комната в квартире Ардовых. Ахматова - в лиловом халате. Большая. Величественная. Однако полнота рыхлая, нездоровая. Бледно-смуглая кожа иссечена морщинками, обвисла на шее. Четко прорисованный тонкогубый рот почти без зубов. От этого голос, мягко рокочущий, низкий, иногда не мог преодолеть шепелявость...

Но она была прекрасна. Именно прекрасна. Подумать "старуха" было бы дико. Рядом с ней - медлительной, медленно взглядывавшей, медленно говорившей, - сидела Фаина Раневская. Она острила, зычно рассказывала что-то веселое, называла Анну Андреевну "рэбе", и показалась шумной, громоздкой старухой.

Анна Андреевна и Раневская - на тахте. Мы с Надеждой Яковлевной - на стульях, почти вплотную напротив. Никто больше уже не мог бы войти. Некуда.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.