3

3

На той же горной дороге, что позавчера еще чуть не ползком одолевали мы в клубах тумана и дождя, выпал сегодня блистающий день: лакированные небеса, кипучее серебро залива, белые и терракотовые, а кое-где фиолетовые и красные домики на зеленых склонах, веселая черепица между оранжевых и желтых брызг лимонных и апельсиновых рощ.

Глазам больно от солнечных бликов, рассыпанных по желто-зеленым куполам соборов. Настроенные вдоль всего Амальфитан-ского побережья, с этими византийскими шлемами-куполами – словно кто горку мокрых оливок насыпал, – они напоминают мне застывшую на берегу юлу, неутомимую игрушку моего детства.

Автобус высадил нас в Позитано и, кренясь набок, исчез – завернул на следующий виток дороги, надстроенной на сваях, вбитых в скалу. А мы огляделись на пятачке площади и с огромной высоты стали спускаться по боковому серпантину к побережью, мимо пансионов, лавок, таверн и тратторий.

Архитектуру строений диктует здесь скала, ее выступы и впадины, тропы и расщелины. Человек лишь послушно следует капризам ее карстового тела.

Минут через двадцать неутомимого спуска мы оглянулись и задрали головы: надстроенная лента вилась и вилась над нами, препоясывая горы.

Террасы, балконы с чугунными, но невесомыми на вид решетками; причудливой формы крыши, козырьки, ограды, почти отвесные ступени вверх и вниз, узкие, врезанные в скальные проходы калитки – все это напластовывается, прессуется в единый конгломерат человечьего жилья, в среду обитания Человека Горного, веками приспособленного ограничивать свои движения вширь.

Вертикаль – доминанта здешнего существования.

Отсюда – любовь к мотоциклам, которые способны проникнуть в расщелину, нырнуть под низкую арку, прижаться к скале, к мусорному баку, обойти вереницу машин на шоссе, проюлить меж двумя туристами, идущими на расстоянии расставленных локтей…

Так прошмыгнул между нами на мотоцикле пожилой господин в шлеме. Белый с коричневыми пятнами сеттер чинно сидел на подножке у правой ноги хозяина, и когда тот медленно подъезжал к траттории, выбирая, где остановиться, сеттер то и дело заносил лапу, чтобы ступить на землю, – так купальщица заносит ногу, пробуя воду…

Пожилой господин в шлеме оказался почтальоном. Прихватив из брезентовой сумы несколько писем, он свернул – сеттер бежал впереди, словно знал дорогу, – на одну из совсем уж тесных улочек; даже в этот солнечный день она пребывала в тени от сдвинутых над головами балконов. Мы сунулись за этой парочкой и были вознаграждены сценой на тему «Бонжорно, синьор почтальон!».

Из окна второго этажа спустилась на бечевке плетеная корзина. Синьор почтальон опустил в нее конверт, щелкнул пальцами, как фокусник, и старуха в окне, быстро-быстро перебирая сухими лапками, втянула корзинку наверх, После чего минуты две они переговаривались хрипловато-старческими и такими родственными голосами, что мне тотчас захотелось сочинить историю их любви и расставания, и неизбежной опять встречи и долгой, долгой безнадежной любви… но сеттер уже выбежал из переулка на солнечный пятачок площади размером с большой обеденный стол, где в дощатой будке затрапезного киоска сувениров седовласый продавец с гордым профилем герцога Лодо-вико Сфорца усердно выдувал из трубочки радужную стайку мыльных пузырей. Надо полагать, он занимался этим уже минут пять, так как вся будка была объята густым роем влажных зеркальных пузырей, и в каждом отражались небо, горы, синьор почтальон и даже старый сеттер, немедленно занявший законное место у правой ноги хозяина…

Обедали в ресторане у самой воды. Сидели на деревянной террасе, то и дело задирая головы к головокружительным вершинам серовато-бежевых, слоистых, с темно-зеленой курчавой порослью, вдвинутых в небо скал. Рядом, на носу захудалого суденышка меланхолично удил рыбу то ли боцман, то ли капитан. Был он живописен: седая щетка усов, седая щетка волос надо лбом, форменная голубая рубашка, драная на спине, и – изрядное количество золотых браслетов на обоих запястьях, неожиданных при остальном простецком прикиде. Удочкой ему служила какая-то короткая палка. Боря утверждал, что это палочка со стола китайского ресторана, я склонялась к тому, что это жезл экскурсовода, на который они обычно собирают туристов, привязывая яркую тряпку на острие. На удочке болтался обрывок красной тряпки. Капитану не везло. Он удил на мякиш, размоченный в воде. Осторожно уминая, насаживал его на трехрожковый крючок, свешивал леску с борта и, судя по разочарованной легкости, с которой вытаскивал леску, рыбка всегда срывалась. – Помнишь, – сказала я, – лет двадцать назад в Коктебеле наша соседка, симпатичная такая, киевлянка, рассказывала, как в шестидесятых оказалась в Париже с группой каких-то советских чиновников. – Это когда экскурсоводом к ним приставили старого одесского боцмана? Деталей не помню… – Ну, он бежал из Советской России годах в двадцатых, чуть ли не с последним кораблем. И, с этой своей наглой портовой рожей созывал туристов в Лувре в боцманский свисток – носил его на шее, на красной ленточке… Боря оживился и стал вспоминать как в юности, в Симферополе, однажды в дождь попал на пароход, разговорился с боцманом и был приглашен на кулеш. Тот как раз и готовил это вожделенное блюдо, приговаривая, что такому кулешу, как он варит, даже его бабушка позавидовала бы. И часа два они сидели в машинном отделении за душевной беседой: перед ними сверху с какого-то рычага свисало что-то на суровой нитке, и время от времени боцман опускал это что-то секунд на десять в кипящую в кастрюльке воду. – Я пригляделся потом, – добавил Боря, – это был шмат сала на нитке… И самое забавное, что кулеш-таки вышел мировецким! Бренча браслетами, моряк снова дернул свою куцую порожнюю удочку. Судя по энергичной мимике на озверелом – на мгновение – лице, крепко выругался, но опять насадил мякиш на крючок и спустил леску за борт. – Нет, – сочувственно заметил мой муж. – Видимо, не откушать ему сегодня рыбки…

Зато мы откушали вечером превосходной форели в ресторане, в Сорренто, неподалеку от нашего пансиона. Огромное панорамное окно охватывало и горы, и залив, и Везувий, и корабли в порту. Минут тридцать мы наблюдали, как величаво идет по латунной глади сумеречного залива огромный парусник. Затем он застыл на причале Марина Пикколо со свернутыми парусами. На всех многоярусных реях его зажглись разноцветные лампочки, и до полуночи он светился в гулкой темноте залива, как рождественская ель. В этот прощальный вечер Боря сделал снимок нашей виллы. Долго примеривался с какой точки снять, несколько раз переходил с места на место, задумывался, прикидывал расстояние на глаз… Наконец, выверил все до копейки. В кадр попали: перспектива, в конце которой мерцало алюминиевое море, а в седоватой мгле облаков клубился Везувий, и – вдоль дорожки к дверям пансиона – многоствольные канделябры гигантских кактусов, уже затепливших темно-алые цветы. И за мгновение до того, как Борис нажал на кнопку, сбоку – чуть не из-под локтя у него – вынырнула женщина, торопливо обогнула нас, быстро пошла по направлению к вилле… Мы одновременно досадливо ахнули: последний кадр в пленке, такая прекрасная панорама, был навеки испорчен ее чужой спиной, плотно схваченной серебристым макинтошем…



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.