Эфраим Севела. Викинг (5)

[1] [2] [3] [4]

= Нет… Зачем ты сердишься? Я сделаю, как ты хочешь.

В ее голосе была абсолютная покорность, готовность сделать все, что он потребует и никакого следа от той чопорной строгости и недоступности, какая сквозила в ней на людях. Это еще больше раззадорило Альгиса.

Но она вдруг как-то вся стихла, жалко взглянула на него:

— Могут войти… я на службе…

— Плевать я хотел на твою службу. — Альгис с силой сжал ее колено. — Снимай штаны… или я ухожу…

— Не горячись… Сейчас все… сделаем. Защелкни замок.

— На какой диван ты хочешь? Где ты? Или ко мне? — робко спросила она, и голосом и выражением лица давая понять ему, что он хозяин и eго словозакон.

— Никаких диванов! Встань! Вот так. Повернись спиной. Хорошо. Нагнись. Ниже. Руками упрись. Он поднял ей юбку, задрал выше талии на спину, отстегнул пояс, державший чулки, сбросил вниз туфли и, дернув трусики, снял их с одной ноги, обнажив два мягких и белых полушария зада, сразу съежившихся, как от холода, гусиной кожей.

Тамара безропотно семенила, переступала ногами, помогая ему раздевать ее, но когда он навалился всей тяжестью ей на спину и она почувствовала кожей обнаженного зада его разгоряченное тело в прорехе расстегнутых штанов, она повернула назад лицо в больших очках с недоуменно вскинутыми бровками:

— Товарищ Пожера, что вы делаете?

— А что мужик с бабой делает? Не знаешь? Вот и учись. Дуреха и ноги шире. Шире, говорю!

Со злорадным наслаждением услышал он, как она сдавленно, с подвывом застонала, когда не без боли ощутила в своем теле его, и тогда он сгреб ладонью ее загривок, смяв лаковую корку прически, больно потянув на себя за волосы ее голову.

Тамара замычала, замотала головой, стукаясь очками в стенку, а он нарочито громко хрипел на ней, приговаривая:

— И не учи других морали! Поняла? Сама не лучше! -Имеешь мужа… небось, тоже партийный, как и ты… А подставляешь зад первому встречному после одного стакана коньяку. Сука ты! Учти, я буду спать сегодня с Джоан. Она мне.больше нравится. Считай, что я тебе взятку сую сейчас за то, чтоб ты нам с ней не мешала. Поняла?

Он раскачивал ее, толкал, с маху шлепая своим животом по заду, и она еле держалась на ногах, тычась лицом в стенку, но не сбрасывала его с себя, а лишь всхлипывала, содрогаясь худенькими плечами под нейлоновой кофточкой и пробивая слезами неровные бороздки в толстом слое розовой пудры.

Вагон покачивало, под полом ритмично стучали колеса. В широком, в никелированной раме, окне, чуть тронутом инеем по краям, бежало неяркое зимнее Подмосковье. Темные голые рощицы перемежались снежными, в сугробах, полями. Мелькали пустые, заколоченные дачи, серые, неуютные, с пустыми скворечниками на крышах. Оттуда веяло стужей, и даже поддувало в неплотные пазы окна.

Но в купе было тепло. Волны тепла поднимались снизу от упрятанных под столом калориферов. Меховая шубка Тамары, покачиваясь на крючке, мягким ворсом поглаживала Альгису лицо, и он все больше свирепел, ощущая под собой безвольное, послушное каждому его толчку женское тело, бесстыдно заголенное им и отданное ему на утеху и надругание — что душа, пожелает, потому что противиться Тамара была неспособна, как дворовая сучка породистому кобелю. Наконец, он разогнулся и, шаря рукой, стал застегивать брюки. В зеркале двери был виден голый поникший зад опустившейся на колени Тамары и послышался ее тихий, поскуливающий плач. Только теперь в ней пробилось что-то человеческое, и в Альгисе даже шевельнулось чувство жалости к ней. Он нащупал на ее спине край задранной юбки, потянул, закрыл наготу и, не прощаясь, вышел из купе, приоткрыв дверь лишь наполовину: В коридоре у окон стояли туристки, спинами к нему, и он поспешил в тамбур, опустив голову, пряча глаза. Ему хотелось бежать.

На душе было скверно и гадко, Будто он вымазался в чем-то вязком и тягучем, и надо будет долго скрести, чтоб очиститься, отмыть. Ему даже показалось, что это все произошло не с ним, а с кем-то другим. Он лишь был случайным свидетелем и теперь не может освободиться от чувства омерзения.

Он пересек, направляясь к себе, один или два общих вагона со спертым перегретым воздухом, вонью портянок и детских пеленок. На гремящих переходах между вагонами из-под ног вырывались струйки морозного пара, сковывая ноги и тело холодом и остужая пылающее раскрасневшееся лицо.

К себе в купе не хотелось, там будет душно. Он стоял в прохладном тамбуре, где не было никого, и прижимался лбом к замерзшему, в инее, стеклу. Кто-то прошел из другого вагона, и в открытую дверь ворвался грохот колес и поползло сизое облако холода. В мерзлом стекле, как в тусклом зеркале, Альгис разглядел укутанную во множество платков старушку с туповатым равнодушным крестьянским лицом. Она вела за руку высоченного и широкого, вдвое больше ее, парня без шапки, со стриженной наголо головой. Парень недвижно смотрел в одну точку и неуверенно переставлял ноги. Альгис осторожно оглянулся. Старушка вела слепого с пустыми, провалившимися глазницами и давно затянувшимися шрамами на лбу и щеке. Как у всех слепых, у него было бессмысленное, отчужденное выражение на лице и, хоть было ему под тридцать, инвалидом он стал еще в детстве, отчего печать неразвитости осталась на всем его облике. Он был в стеганой деревенской телогрейке, с плеча свисала на потертом ремне старенькая сельская гармоника с облупленной краской и заплатками на выступах мехов. Старуха несла в руке его шапку-ушанку донышком вверх — для милостыни.

Это были нищие. Слепой с поводырем. Возможно, мать и сын. Альгис давно не встречал в поездах нищих. В купейные и мягкие вагоны их не пускали проводники. Единственным местом для добычи пропитания для них оставались пригородные электрички и общие плацкартные вагоны в поездах дальнего следования, где публика была попроще и сердобольней, а проводники — безразличны ко всему, в том числе и к своей. службе, вменявшей им в обязанность не допускать в вагоны безбилетных нищих.

Эта пара отвлекала Альгиса от неприятных, будто чего-го гадкого наелся, ощущений, и он последовал за ними в душный вонючий вагон и остановился в проходе возле чьих-то нечистых голых ступней, нацеленных на него с верхней полки.

Слепой ощерился в безглазой улыбке, открыв большие конские зубы и, нащупав ремень, надел его на другое плечо, со стонущим звуком растянув заклеенные меха гармошки. Кто-то посторонился, уступив ему место на лавке, и старушка усадила его туда, рукавом своего кожушка смахнув с его лба и носа проступившие капли пота. Смахнула мягким привычным движением, как делает только мать. У Альгиса кольнуло сердце. Он представил, как война столько лет назад ослепила ее сынишку-мальчонку, и она его спасала, выхаживала, пока он не вымахал вдвое больше ее.

— никому, кроме нее, ненужный, всю жизнь неотрывно держась за ее руку.

Старушке тоже освободили место напротив него. Она сбросила на спину одну за другой все шали, в какие была укутана, открыв седую голову со сморщенным, обветренным морозом лицом и вылинявшими серыми глазами, в которых были кротость и терпение. На колени она положила шапку сына, аккуратно расправив в стороны меховые уши с тесемками. Пассажиры потянулись сюда со всего вагона — это было развлечением в нудном однообразии дороги. Да к тому же Россия испокон веку питает слабость к нищим, убогим, к их душещипательным заунывным песням. Что-то роднило и слушателей и исполнителей. И даже лицами они были похожи.

Слепой потянул край гармошки, пробежал пальцами по пуговкам клавишей и запел. Гнусаво, в нос, устремив курносое, с вывернутыми ноздрями и проваленными глазницами, лицо вверх, к потолку, где покачивались чьи-то босые желтые ноги.

— Хотят ли русские войны

— Спросите вы у тишины

Вторую фразу подхватила высоким и тоже гнусавым голосом старушка, а потом вместе, слитно, жаловались в два голоса, как нищие на церковной паперти:

Спросите вы у тех солдат

Что под березами лежат Спросите вы у матерей…!

У Альгиса захватило дух. Не Бог весть какие слова этой песни, написанной Евгением Евтушенко, молодым русским поэтом, которого Альгис не любил, так поразительно точно прозвучали в этом покачивающемся душном вагоне, так слились с обликом самих исполнителей, что он понял — это и есть подлинное искусство. Кому, как не этому пареньку, которого война с младенчества лишила света, а значит, и жизни, кому, как не этой матери, исстрадавшейся со слепым сыном, не вопрошать с полным на то правом:

Хотят ли русские войны? Ах, Евтушенко, Евтушенко. Быть бы тебе сейчас в этом вагоне, слышать своими ушами, как нищие, убогие слепцы поют твою песню, ею бередят души людей.Это они тебе поют славу. Не зная тебя. И слава Богу, что не знают, что не видят, как ты каждый день, на зависть всей Москве, меняешь заграничные костюмы, просаживаешь тысячи в самых дорогих ресторанах. Непонятный баловень судьбы. Такой прогрессивный и смелый в одних стихах, что кажется, тебя в первую же ночь арестует КГБ, и такой угодливо преданный — в других, что не хочется верить, один ли автор писал и первое и второе.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.