В. Крымская война (55)

[1] [2] [3] [4]

Прусский историк осады Севастополя капитан Вейгельт выяснил, что с 12 ноября н. ст., т. е. ровно через неделю после Инкермана, английские батареи должны были "ограничить огонь", а с 20 ноября почти вовсе прекратить его. С 24 ноября "артиллерия замолчала совершенно: не было более снарядов! Чтобы несколько помочь беде, начали собирать русские подходившие калибром снаряды, за которые платили по три червонца за каждый"{11}. Произошло это вследствие "бесконечных трудов" по доставке боеприпасов из Балаклавы в английские лагери на Килен-балке и Сапун-горе. Для перевозки одной пушки средней величины требовалось 24 лошади и день работы; для перевозки большой мортиры - 30-40 лошадей и дневная работа. За день доставляли зимой из Балаклавы не более 90-100 13-дюймовых бомб. У французов дело обстояло легче. И дорога была не такой длинной из Камышовой бухты, где была их материальная база, до лагеря и осадных пунктов, и турецкую армию они быстро приспособили для перенесения тяжестей. Конечно, на турках нельзя было перевозить пушки, но снаряды турки носили.

Вот как рисуется зимний быт союзной армии под Севастополем по одному письму, случайно попавшему в руки русских. Письмо послано 18 января 1855 г. из Константинополя и передает сведения о том, какие вести доходят до турецкой столицы и союзных лагерных стоянок. "Севастопольские новости очень печальны. До выпадения снега насчитывалось от трехсот до четырехсот больных в день. Лошади и вьючные животные умирали в больших количествах". В константинопольском французском лазарете "ждут 300 французских солдат с отмороженными ногами, позавчера принято 800 англичан с отмороженными частями тела. Там (у Севастополя. - Е. Т.) англичане в дурном положении, потому что они напиваются и умирают в снегу; перед Севастополем у них уже не более 6000 человек под ружьем... Они покинули свои батареи и свои позиции, которые теперь заняты французами. Английские солдаты громко ропщут против лорда Раглана, который сидит в теплом помещении и не показывается своим солдатам, как это делает генерал Канробер. Несколько французских солдат и офицеров, под влиянием тоски по родине (pris de nostalgiе), пустили себе пулю в лоб. В госпиталях здесь (в Константинополе. - Е. Т.) десять тысяч английских солдат, из них умирает до сорока человек в день. Что в Крыму причиняет больше всего страданий - это недостаток топлива; англичане, говорят, для варки пищи сожгли бараки, присланные из Лондона, чтобы им было где приютиться. Русские тоже страшно страдают, но они - у себя, и они более привыкли к холоду. Турки страдают больше, чем все; ими пользуются, как вьючным скотом (on les emploie commt les b de somme)"{12}.

После некоторого потепления, длившегося с месяц, - вскоре после Нового года, - холода стали усиливаться. В ночь с 4 на 5 января н. ст., было 6° ниже нуля. При этом стояла очень ветреная погода и часто выпадал снег, так что подымались метели. Несколько человек замерзло. "Эта ужасная погода длилась пятнадцать дней без перерыва, и в это время много людей, в большей или меньшей степени пострадавших от мороза, поступило в госпитали", - говорит Герэн со слов главного медицинского инспектора французской экспедиционной армии доктора Боданса{13}.

В самом конце ноября Наполеон III, не очень довольный инкерманской "полупобедой", раздраженный колебаниями Австрии, стал очень часто осведомляться у своего военного министра о том, что намерен предпринять Канробер в Крыму. Во французском лагере зашевелились. В Севастополе это сейчас же заметили, и князь Васильчиков очень встревожился: "Ничего хорошего быть не может. Вот наше положение: неприятель стоит сосредоточенным на... плоскости между Балаклавой, инкерманскими развалинами и херсонесским маяком. Цель его, конечно, Севастополь; туда обращено все его внимание. От Балаклавы мимо селения Кадыкиой, вдоль по Сапун-горе, к Черной речке у него выведены укрепления большой профили на весьма выгодных местах, которые обеспечивают его от всякого с нашей стороны наступления". А главное: после Инкерманского боя неприятель так укрепил эти занятые им высоты батареями и редутами, что новая попытка отнять их у врага русским штаб-офицерам казалась уже просто невозможной, - "если бы Данненберг вздумал [вести] войска еще раз на убой"{14}. Солдаты и моряки, "все недобитки несчастных моряков", стоя в холодной грязи весь ноябрь, ждали со дня на день штурма. Были признаки, что Канробер готовит новую бомбардировку и приступ. Дезертиры подтверждали эти слухи. "Наши дела скверны; нам нужны войска, и мне кажется, что лучше потерять Бессарабию, чем Севастополь с Черноморским флотом, что неминуемо произойдет, если не дадут двух дивизий", - так пессимистично продолжал писать из Севастополя князь Васильчиков своему приятелю полковнику (потом генералу) Менькову, состоявшему в Дунайской армии при Горчакове{15}. Понимающие положение и другие военные люди вполне разделяли пессимизм Васильчикова: "Помогите. Пока дело шло об осаде, я уверен был, что кончится благополучно. Но теперь настает новый период войны. Не справимся с врагом". Ноябрь прошел сравнительно тихо, но с начала декабря бомбардировки не прерывались. Что делать? В штыковом бою русские ничуть не уступали врагу. Но ружья у наших войск никуда не годились сравнительно с усовершенствованными штуцерами неприятеля. У русских штуцера были лишь в виде исключения, и счастливцам, их получившим, "штуцерникам", завидовали остальные солдаты. "В траншеях бой был ровен, в поле не устоим, штуцера одолеют. Альма и Инкерман тому порукой"{16}. Севастопольцы настойчивее и настойчивее требуют помощи и недовольны безголовьем тыла: "Нам нужна пехота, - прислали кавалерию, которая объела край; нам нужны штуцера, - а прислали сестер милосердия"{17}. Дороги на юге зимой были в убийственном состоянии. Больные, тяжко раненные солдаты отправлялись в город и местечки, имевшие лазареты, со скоростью "не больше 10-15 верст в день"{18}. С такой же "скоростью" доходили до Севастополя боеприпасы и провиант.

2

После Инкермана офицерство совсем перестало верить Меншикову. О солдатах же нельзя этого сказать только потому, что они ему и до Инкермана ничуть не верили. "24 октября доказало, чего мы можем надеяться (подчеркнуто в тексте. Е. Т.) от наших генералов. При свидании многое придется порассказать, писать всего неловко. Конечно, Севастополь не возьмут союзники, но ежели наши будут действовать с прежней удачей, еще долго они помучают нас. Все гадко и гадко идет; одно утешение, что Севастополь, при всех даже промахах с нашей стороны, весьма и весьма трудно взять"{19}.

По-прежнему Меншиков не думал о подготовке к всегда возможному со стороны неприятеля, даже и зимой, возобновлению военных действий. Вот выписка из одного письма от 14 декабря (1854 г.): "...ты спрашиваешь, есть ли какие укрепления на Каче и Бельбеке? Ровно никаких. Устройство их кажется напрасным только с батареи No 4 на Северной стороне, где живет кн. Меншиков со своим причтом в каком-то состоянии полузабытья. Бог им судья!"{20}

Бедственно обстояло дело с доставкой пороха. Сначала, как мы видели, его вообще не присылали. Потом стали присылать, но порох доходил беспрепятственно только до Симферополя. А дальше - ни с места. "Никто не берется за доставку даже по повышенным, я бы сказал даже, сказочным ценам", - жалуется Меншиков в самом конце декабря Долгорукову{21}. Приходилось экономить порох и снаряды, вяло и скупо отстреливаться при бомбардировках со стороны неприятеля. Бомбардировки бывали пока редкие и слабые, но город страдал в общем от них довольно сильно. Уже после первых полутора месяцев осады многие здания представляли собой "чистое решето", а в Ушаковой балке и на городском бульваре нет "ни одного цельного дерева". В январе бомбардирование города и бастионов ослабело. Только четвертый бастион по-прежнему упорно обстреливался штуцерным огнем. Русские производили постоянные ночные поиски группами в несколько человек. Несмотря на страшную опасность таких внезапных молодецких налетов, люди шли на такие приключения с величайшей охотой, наперерыв вызываясь и напрашиваясь в самые опасные места. "В ночь с субботы на воскресенье наш секрет на рассвете, когда неприятель отвел свою цепь, напал на траншеи англичан. Несколько последних заколоты на месте, несколько ранены, несколько взяты в плен. Я видел двух из них, когда их вели на гауптвахту. Один - сухой и пожилой мужчина, другой - безбородый юноша. Первый шел молча и угрюмо, второй под руку со взявшим его в плен матросом. Пленник и пленивший поменялись шапками и дружески разговаривали между собой. Один говорил по-английски, а другой - по-русски; как они понимали один другого... - не знаю"{23}. Такие картины с натуры - не редкость в наших документах. Бывали и такие случаи. Восемь казаков так внезапно налетели на делавшего рекогносцировку лорда Дункана, что сорок человек английского отряда бросились врассыпную, а Дункан был взят в плен. "Я был взят в плен, не успев вынуть руки из карманов, чтобы схватить поводья моей лошади, но я не предполагал, чтобы сорок человек моего конвоя разбежались от восьми казаков", - заявил лорд Дункан, когда его доставили в Севастополь. Рукопашный бой при тех постоянных, небольшими партиями, вылазках, которые делали осажденные, бывал всегда очень свирепым. "В дворянском собрании (где был один из госпиталей. - Е. Т.) я насчитал сорок пять раненых в этом деле, в том числе с десять французов. Есть раны от ружья, штыка, приклада, камней..." Речь идет об одной совсем небольшой вылазке четвертого бастиона 29 ноября (11 декабря) 1854 г.{24}

К концу ноября и началу декабря 1854 г. в Петербург с разных сторон стали приходить известия о состоянии сил противников в Крыму. И все эти известия говорили о том, что война будет продолжаться и зимой. По сведениям, шедшим из Берлина, в конце ноября в Крыму было не больше 10 000 англичан и 30 000 французов. Но к 10 декабря должны были прибыть подкрепления в количестве 10 000 человек, а с 10 по 20 декабря - очень значительные новые подкрепления в 22 000 человек. А кроме того, к середине января 1855 г. в Севастополь ожидали еще две дивизии французских линейных войск{25}.

В Тулоне готовили отправку 12 землечерпательных машин и новоизобретенных полковником Рэмбо (Raimbault) машин для подведения мин. "Все эти изобретения и эти приготовления доказывают, что император (Наполеон III. - Е. Т.) желает усилить военные действия против России с бешеным пылом". Таков был вывод русского осведомителя{26}. Как относилось к этой перспективе русское верховное командование?

Чем больше подробностей узнавалось об Инкермане, тем безотраднее становилось настроение независимо мыслящих людей. Блистательная храбрость русских войск, неиспользованный успех, выигранная солдатами и проигранная тотчас же генералами битва - все это ожесточило против правительства не одного Ивана Аксакова, писавшего: "Неумолима логика вещей, безжалостно правосудие истории! Наш позор, наши потери, все это должно было быть и иначе быть не может, и сотворилась бы величайшая несправедливость, если бы было иначе. Теперь пожинаются плоды того, что сеяли"{27}. Да и его корреспондентка Смирнова находила еще нужным тогда либеральничать и водиться со славянофильскими "оппозиционерами".

Те настроения в высших кругах бюрократии, которые широко в ней распространялись после падения Севастополя и которые только зародились после Альмы, теперь, после Инкермана, очень окрепли. Валуев уже зимой 1854/55 г., так же как и многие другие в его среде, с горечью повторял те вопросы, которые вскоре затем и сформулировал: "Зачем надеялись на Австрию и слишком мало опасались англо-французов? Зачем все наши дипломатические и военные распоряжения с самого начала борьбы были только вынужденными последствиями действий наших противников?.. Не скажет ли когда-нибудь потомство, не скажут ли летописи, те правдивые летописи, против которых цензура бессильна, что даже славная оборона Севастополя была не что иное, как светлый ряд усилий со стороны повиновавшихся к исправлению ошибок со стороны начальствовавших?"{28} Так писал Валуев, еще не вполне зараженный чиновничьим карьеризмом и царедворческим прихлебательством (хотя уже и тогда он подавал в этом смысле большие надежды).

Достаточно ознакомиться с хранящимися в Военно-историческом архиве (в Москве) письмами Меншикова к министру Долгорукову, чтобы вполне удостовериться, что Севастополь был на волосок от сдачи не только сейчас же после Альмы, но и в октябре и ноябре 1854 г. "Если Севастополь падет, по крайней мере Крым не может быть у нас отнят", - успокаивает Меншиков Долгорукова 11 октября 1854 г.{29} Но военного министра, впрочем, незачем было успокаивать: он и сам не очень беспокоился. Он все только грустил, что севастопольские артиллеристы, отстреливаясь, тратят много пороха. Он, министр, пороха не подсылает и даже не надеется вовремя подослать, но зато уповает на помощь всевышнего бога, о каковом своем уповании уведомляет Меншикова{30}. Преждевременно одряхлевший и опустившийся царедворец, каким являлся в эту пору своей жизни князь Василий Долгоруков, и усталый, себялюбивый, ничем решительно душевно не интересующийся, скептик и циник Меншиков, совсем готовый сдать Севастополь и вполне спокойно и равнодушно предвидящий с ближайшем будущем этот случай, - вот каких людей мы видим как бы воочию, читая эту переписку. В "постскриптуме", - очевидно, за более интересным материалом не хватило раньше места в письме или просто вылетело из памяти, так как всех "мелочей" не упомнишь, - Долгоруков пишет Меншикову 23 октября из Петербурга: "Если Севастополь еще не взят, как мы надеемся, - не найдете ли вы уместным приступить, как только это станет возможным, к комбинации для усиления его защиты?"{31} Эта нелепая, пустопорожняя фраза, вполне достойная таких же ответных пустейших записочек Меншикова, была написана военным министром Российской империи как раз тогда, когда защитники Севастополя уже считали, что самый страшный момент прошел и что можно и должно еще держаться.

Конечно, при своем уме, тонкости и подозрительности Меншиков понимал то, что навсегда осталось тайной, например, для того же придворного карьериста и маститого соглядатая, изжившего свой век исключительно на подсиживаньях, подкарауливаниях и интригах, - князя Василия Долгорукова.

Меншиков знал, что и Корнилов, до самой смерти, и Нахимов, и матросы, обороняющие город, относились и относятся к судьбе Севастополя не так, как он и его корреспондент, а совсем по-другому. Поэтому, когда из Петербурга подсказывали Меншикову, что ввиду скорой сдачи Севастополя следовало бы приказать уничтожить в городе все, что нельзя вывезти, Меншиков отказывался это сделать, попросту не решаясь переслать такого рода приказ Нахимову и его матросам.

Меншиков понимал, что одно дело - по-французски переписываться с Долгоруковым о сдаче Севастополя, а другое - отдать на русском языке Нахимову и его матросам, Тотлебену и его саперам и землекопам-рабочим приказ о передаче города французам и англичанам. Он знал, конечно, о тех настроениях, о которых повествовал впоследствии Ухтомский, говоря, что "между моряками прямо обвиняли (начальника штаба. - Е. Т.) в равнодушии к делу и чуть ли не в измене"{32}. И он, ни на что не решаясь, продолжал из своего прекрасного далека - сначала из Бельбека, потом с Северной стороны, которую он из любезности к военному министру Долгорукову, не очень твердому, в русском языке, называет "S наблюдать за тем, как Нахимов, Тотлебен, Истомин, Хрулев и их матросы и солдаты бьются и погибают на севастопольских редутах.

3

Корнилов, Нахимов, Тотлебен были всецело предоставлены после Альмы не только своим ничтожным материальным силам, но и исключительно собственному разумению и собственной ответственности.

В Севастополе негодование по поводу полнейшего безучастия и совершенной негодности военного министра Долгорукова было всеобщим{33}. Пороха не хватало, снаряды "опаздывали", в бастионах царил полуголодный режим; воровство военного интендантства, при подозрительнейшем попустительстве Петербурга и кое-кого из генералов в самом Крыму, дошло до каких-то буйных, гомерических размеров, которых даже русская интендантская история не знала со времени кампании 1806-1807 гг. в Восточной Пруссии, а Долгоруков продолжал и в 1855 г. писать французские интимные записочки Меншикову в таком, например, стиле: "мы все в постоянной лихорадке от того, что делается в Крыму... нельзя достаточно восхищаться героизмом войск... Да благословит бог их энергию и да спасет он наш прекрасный полуостров... Когда же союзники истощат запас своих снарядов?.. Одиннадцать дней непрерывной бомбардировки - это ужасно... Ах, дорогой князь, когда же мы с вами будем иметь хоть немного покоя? Вы не можете себе представить, что я иногда испытываю. В жизни своей я не думал, что буду доведен до моральных страданий, подобных тем, которые испытываю. Какая разница между годами 53, 54 и 55-м - и теми годами, которые им предшествовали. Наша жизнь так приятно протекала тогда (nous coulions si agr notre vie alors!)"{34}
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.