Фантастическая ночь (3)

[1] [2] [3] [4]

Теперь мне ясно: я был тогда пьян. Все горячило кровь звон колокольчиков на карусели, пронзительное взвизгивание женщин, когда их хватали мужские руки, какофония оркестра и шарманок, шуршание платьев. Каждый звук вонзался в меня и потом еще раз вспыхивал в висках красной обжигающей искрой, я ощущал всеми своими нервами каждое прикосновение, каждый взгляд в отдельности (как при морской болезни) и вместе с тем в каком-то упоительном единстве. Я не в силах выразить словами мое тогдашнее состояние, - может быть, лучше всего это сделать при помощи примера: я был переполнен шумом, ощущениями, словно машина, бешено работающая колесами, чтобы избежать чудовищного давления, от которого вот-вот разорвется ее котел. В кончиках пальцев вздрагивала, в висках стучала, горло давила кипевшая кровь - после многолетней спячки я без перехода очутился во власти лихорадочного возбуждения. Я чувствовал, что должен вырваться из замкнутого круга каким-нибудь словом, взглядом, должен приобщиться, отдаться, стать таким, как все, раствориться в этой теплой, зыбкой, живой стихии, взломать преграду молчания, которая отделяла меня от людей. Много часов я ни с кем не говорил, не сжимал ничьей руки, ни с кем дружески не встречался глазами, и теперь, потрясенный всем случившимся со мной, я больше не мог выносить молчания. Никогда, никогда не испытывал я такой потребности в общении, в общении с человеком, как теперь, когда меня несли волны многотысячной толпы, когда я ощущал ее тепло, слышал ее говор и все же не жил с ней одной жизнью. Я был словно человек, умирающий в море от жажды. И при этом я видел, - и это усугубляло мою муку, - как справа и слева от меня непрерывно завязывались узы, как чужие люди мгновенно и весело объединялись, словно сливающиеся шарики ртути. С завистью смотрел я на молодых парней, которые мимоходом заговаривали с незнакомыми девушками и тут же брали их под руку; все тянулись друг к другу: достаточно было обменяться на ходу взглядами или приветствиями перед каруселью, и чужие люди вступали между собой в разговор, быть может для того, чтобы через несколько минут разойтись, но все же это было связью, соединением, сопричастием, было тем, к чему я рвался всем своим существом. Искушенный в светской болтовне, всеми любимый собеседник, уверенный в себе завсегдатай гостиных, я дрожал от страха, я не решался заговорить с одной из этих широкобедрых служанок, боясь, что она высмеет меня, мало того - я опускал глаза, когда кто-нибудь случайно смотрел на меня, а душа изнывала от тоски по единому слову. Я и сам толком не знал, чего хочу от людей, мне только стало невыносимо мое одиночество, невыносима сжигающая меня лихорадка. Но все взоры скользили мимо, ни один не задерживался на мне, точно меня и не было Внимание мое привлек мальчуган, оборвыш лет двенадцати; глаза его ярко горели отражением огней, с таким восторгом смотрел он на кружившихся деревянных лошадок. Маленький рот его был полуоткрыт, словно от жажды; очевидно, у него кончились деньги, сам он уже не мог кататься и теперь наслаждался чужим смехом и визгом. Я протолкался к нему и спросил - но почему у меня при этом так дрожал и срывался голос. - Не хотите прокатиться еще разок? - Он испуганно вскинул на меня глаза, - почему, почему он испугался? - покраснел как рак и убежал, не сказав ни слова. Даже босоногий ребенок и тот не захотел быть мне обязанным радостью. Значит, думал я, есть во мне что-то ужасающе чуждое, если я никак не могу с ними слиться и одиноко плыву в густой толпе, точно капля масла на поверхности воды.

Но я не сдавался; я больше не мог быть один. Лакированные ботинки жгли ноги, в горле першило от пыли и чада. Я оглянулся по сторонам: справа и слева, среди людского потока, виднелись зеленые островки - трактиры под открытым небом, с красными скатертями и некрашеными деревянными скамьями, где за кружкой пива, покуривая воскресную сигару, сидел мелкий городской люд. Эта картина прельстила меня: здесь собрались незнакомые друг с другом люди, они непринужденно беседовали между собой. Здесь можно было немного отдохнуть от дикого шума. Я вошел, осмотрелся и выбрал стол, который занимало целое семейство - плотный, коренастый ремесленник, жена, две улыбающиеся девочки и маленький мальчик. Они раскачивались в такт музыке, перебрасывались шутками, и от их довольных, жизнерадостных лиц на меня пахнуло уютом. Я вежливо поклонился, тронул спинку свободного стуча и спросил, можно ли к ним подсесть. Смех сразу оборвался, на миг все приумолкли (словно каждый ждал, чтобы другой изъявил согласие), потом женщина несколько смущенно сказала: - Пожалуйста!

Я сел и сразу же почувствовал, что нарушил своим присутствием их непринужденное веселье, потому что за столом тотчас же воцарилось неловкое молчание. Я не решался поднять глаза от красной клетчатой скатерти, на которой были рассыпаны соль и перец: я чувствовал, что все они с удивлением рассматривают меня, и тут я понял - увы, слишком поздно, - что я чересчур хорошо одет для этого простонародного трактира: элегантный костюм, парижский цилиндр и жемчужная булавка в голубовато-сером галстуке; я понял, что мой наряд, весь мой облик, свидетельствующий о праздной роскоши, и здесь создал вокруг меня атмосферу враждебности и смятения. Безмолвие всего семейства пригибало меня все ниже к столу, я с ожесточением все снова и снова пересчитывал красные клетки скатерти, пригвожденный к месту мучительным сознанием, что неловко вдруг встать и уйти, и вместе с тем не имея мужества поднять на соседей глаза. Я вздохнул с облегчением, когда, наконец, появился кельнер и поставил передо мною массивную кружку с пивом. Теперь я мог по крайней мере шевельнуть рукой и, прихлебывая пиво, искоса взглянуть на них поверх края кружки. И в самом деле, все пятеро наблюдали за мною, правда без ненависти, но все же с немым изумлением. Они признали во мне чужака, вторгшегося в их скромный мир, почувствовали своим здоровым классовым инстинктом, что я ищу здесь чего-то чуждого моему миру, что не любовь, не склонность, не простодушное желание послушать музыку, выпить пиво, приятно провести воскресный день заманило меня сюда, а какое-то стремление, которого они не понимали и которого опасались, - так же, как мальчик у карусели испугался моего подарка, как тысячи безыменных созданий, толпившихся на гуляний, с безотчетным недоверием сторонились меня. И все же я знал: если бы у меня нашлось для них простое, безобидное, сердечное, поистине человеческое слово, то отец или мать мне ответили бы, дочери приветливо улыбнулись, я мог бы пойти с мальчиком в соседний тир, пострелять там, поребячиться с ним. В какие-нибудь пять, десять минут я избавился бы от самого себя, вступил бы в бесхитростную, непринужденную беседу, завоевал бы их доверие, может быть они были бы даже слегка польщены; но я не находил этого простого слова, этого повода для вступления в разговор; ложный, бессмысленный, но непреодолимый стыд сжимал мне горло, и я сидел, опустив глаза, словно преступник, за столом этих простых людей, терзаясь мыслью, что своим угрюмым молчанием испортил им последний час воскресного отдыха. Это было возмездие за все те годы, когда я с равнодушным высокомерием проходил мимо тысяч таких столов, мимо миллионов своих ближних, занятый только погоней за благоволением и успехом в узком светском кругу; теперь, чувствуя себя отверженным, я нуждался в людях, но между ними и мною была стена, она отрезала к ним путь, и я знал, что это - моя вина.

Так я сидел, дотоле свободный человек, терзаясь и томясь, все наново пересчитывая красные квадраты на скатерти, пока, наконец, опять не пришел кельнер. Я подозвал его, расплатился и, оставив кружку почти полной, встал и вежливо поклонился. На мой поклон мне ответили вежливо, с удивлением; я знал, не оглядываясь, что теперь, чуть только я повернулся спиной, к ним возвратятся жизнерадостность и веселье, круг задушевной беседы опять замкнется, исторгнув чужеродное тело.

Я снова кинулся, но с еще большею жадностью, горячностью и отчаянием, в людской водоворот. Под деревьями, которые черными силуэтами поднимались в небо, уже редела толпа, вокруг ярко освещенной карусели уже не было такой давки и толкотни; люди расходились с площадки. Непрерывный многоголосый гул дробился теперь на множество отдельных звуков, которые мгновенно тонули в оглушительном громе оркестра всякий раз, как с какой-нибудь стороны опять начинала греметь музыка, словно пытаясь удержать бегущих. Изменился и облик толпы- подростки с воздушными шарами и пакетиками конфетти уже ушли домой, исчезли и почтенные семьи со стайками детей. Теперь слышались пьяные выкрики, из боковых аллей развинченной и все же крадущейся походкой выходили оборванцы; за тот час, что я просидел, пригвожденный к чужому столу, этот своеобразный мир стал грубее, низменней. Но именно эта двусмысленная атмосфера, вызывавшая ощущение подстерегающей опасности, была мне больше по душе, чем прежняя, празднично- мещанская я чуял в ней то же нервное напряжение, ту же жажду необычайного, которой томился и я. В этих слоняющихся подозрительных фигурах, в этих выброшенных из общества отверженных я видел отражение самого себя: ведь и они с тревожным любопытством ожидали яркого приключения, острого переживания, и даже им, этим проходимцам, завидовал я, глядя, как свободно, уверенно они двигаются; ибо я стоял, прислонившись к столбу карусели, тщетно пытаясь сбросить гнет молчания, вырваться из своего одиночества, не в силах шевельнуться, исторгнуть из себя хоть слово. Я только стоял и смотрел на площадку, освещенную мелькающими огнями карусели, стоял, вглядываясь в окружающий мрак со своего островка света, в бессмысленной надежде ловя взгляды проходивших мимо людей, когда они, привлеченные яркими фонарями, поворачивались в мою сторону. Но никто не замечал меня, никто не нуждался во мне, не хотел избавить от тоски.

Я знаю, безумием было бы думать, будто можно рассказать, - а объяснить и подавно, - как это случилось, что я, светский человек, с изысканным вкусом, богатый, независимый, имеющий связи в лучшем обществе столицы, битый час простоял в тот вечер у столба неустанно вертевшейся карусели, пропуская мимо себя двадцать, сорок, сто раз одни и те же дурацкие лошадиные морды из крашеного дерева, под визгливые фальшивые звуки одних и тех же спотыкающихся полек и ползучих вальсов, и не трогался с места из ожесточенного упрямства, из сумасбродного желания подчинить судьбу своей воле. Я знаю, что поступал нелепо, но в этом нелепом сумасбродстве был такой напор чувств, такое судорожное напряжение всех мышц, какое, вероятно, испытывают люди только при падении в пропасть за секунду до смерти; вся моя впустую промчавшаяся жизнь вдруг хлынула обратно и заливала меня до самого горла. И чем мучительнее была моя упорная неподвижность, безрассудная надежда, что чье-то слово освободит меня, тем большее наслаждение находил я в своих муках. Этим стоянием у столба я искупал не столько совершенную мной кражу, сколько равнодушие, вялость, пустоту своей прежней жизни; и я поклялся себе, что не уйду отсюда, пока не увижу знамения, не получу весть о том, что судьба отпустила меня на волю.

Тем временем надвигалась ночь. Гасли огни то в одном, то в другом балагане, и всякий раз словно разливающаяся река слизывала пятно света на траве; все пустыннее становился освещенный островок, на котором я стоял, И я с трепетом взглянул на часы. Еще четверть часа - и размалеванные деревянные кони перестанут кружиться, красные и зеленые лампочки на их глупых лбах потухнут, умолкнет музыка. Тогда я останусь совсем один во мраке, один в тихо шелестящей ночи, всеми отверженный, всеми покинутый. Все тревожнее поглядывал я на темнеющую площадку, по которой теперь лишь изредка торопливо проходила запоздалая парочка или, пошатываясь, брели подвыпившие парни; но за площадкой, наискосок от меня, еще трепетала жизнь, таинственная и волнующая Время от времени проходивших мимо останавливал негромкий свист или прищелкивание языком. Тогда они сворачивали в темноту, оттуда слышался шепот, приглушенные женские голоса, иногда ветер доносил взрывы резкого смеха. То там, то сям по краям тускло освещенной площадки выступали какие-то фигуры, которые тотчас скрывались, чуть только в свете фонаря мелькнет остроконечная каска полицейского. Но едва лишь он удалялся, как призрачные тени появлялись снова, и я уже отчетливо видел их силуэты, так близко подходили они к свету; это были самые подонки этого ночного мира, грязь, оставленная пронесшимся людским потоком: проститутки из числа самых убогих и жалких, у которых даже нет своего угла и которые днем спят где-нибудь на полу, а по ночам, понуждаемые голодом или каким-нибудь проходимцем, неустанно бродят здесь, в темноте, за мелкую серебряную монету отдавая любому свое истасканное, поруганное, изможденное тело, в вечном страхе перед полицией, - затравленная дичь, сама в свою очередь подстерегающая добычу. Как голодные собаки, выползали они постепенно на свет в поисках запоздалого прохожего, чтобы выманить у него одну или две кроны, выпить на эти деньги в кабаке глинтвейна и поддержать тускло мерцающий огарок жизни, который все равно уже скоро догорит в больнице или тюрьме.

С невыразимым ужасом смотрел я на этот мутный осадок, на эту грязь, осевшую на дно, после того как схлынула праздничная толпа. Но и в этом ужасе была какая-то услада, потому что даже из этого грязнейшего зеркала глянуло на меня давно пережитое и забытое. Через эту глубокую вязкую трясину я некогда прошел, много лет тому назад, и теперь она опять заискрилась в моем сознании фосфоресцирующим светом. Странно, как много открывала мне эта фантастическая ночь! Она снимала с меня все покровы, обнажая самые темные стороны моего прошлого, самые сокровенные мои порывы. Смутные воспоминания вставали из давно минувших отроческих лет, когда взгляд с жадным любопытством трусливо и робко останавливался на таких созданиях; припомнилось, как я впервые поднялся по скрипучей промозглой лестнице и вдруг, как будто молния разверзла ночное небо, я отчетливо увидел каждую подробность - большую олеографию над кроватью, ладанку, которую она носила на шее, и снова всеми фибрами души почувствовал, как тогда, смутную тревогу, отвращение и первую мальчишескую гордость. Я снова всем своим существом пережил тот далекий час. И, - точно пелена упала с моих глаз, - как передать эту беспредельную ясность сознания? я внезапно понял, что эти существа вызывают во мне такую жгучую жалость, такое острое чувство близости именно потому, что они отбросы жизни, и я, только что совершивший преступление, чутьем угадывал сходство между их голодным блужданием во мраке и моими бесцельными поисками в эту фантастическую ночь, угадывал преступную готовность откликнуться на любой призыв, на любое случайное желание. Меня неодолимо потянуло туда, бумажник с украденными деньгами жег мне грудь, ибо я почувствовал, наконец, присутствие живых людей, человеческих существ, которые двигались, говорили, ждали чего-то от себе подобных, быть может и от меня, жаждущего отдаться, снедаемого неистовой тоской по людям. Понял я и то, что лишь в редких случаях мужчину толкает к таким созданиям одно только плотское кипение крови, чаще всего его гонит страх перед одиночеством, перед глухой, разъединяющей людей, стеной, которую я ощутил сегодня своими обостренными чувствами. Я вспомнил, когда в последний раз безотчетно испытал подобное ощущение: это было в Англии, в Манчестере, в одном из тех шумных городов из железа и стали, что громко гудят под тусклым небом, точно подземная железная дорога, и в то же время обдают человека холодом одиночества, от которого кровь стынет в жилах. Три недели прожил я там у родственников, по вечерам одиноко бродил по барам и клубам, заходил в сверкающий огнями мюзик-холл, только чтобы ощутить хоть немного человеческого тепла. И вот однажды мне встретилось такое создание: я едва понимал ее лондонскую простонародную речь, но вдруг я очутился в чьей-то комнате, видел чужое смеющееся лицо, подле меня было теплое тело, по-земному близкое и живое. Холодный черный город внезапно растаял, исчезла мрачная, кишащая людьми пустыня; случайно встреченное человеческое существо, которого я не знал, которое стояло на улице и поджидало любого прохожего, согрело меня, растопило лед, снова дышалось легко, жизнь излучала мягкий свет посреди стальной тюрьмы. Какое счастье для одиноких, для замкнувшихся в себе, чувствовать, знать, что есть прибежище от страха, есть опора, за которую можно удержаться, пусть даже она захватана многими руками, изъедена ржавчиной. И это, именно это я забыл в своем убийственном одиночестве, которым томился в ту ночь, забыл, что где-то, на последнем перекрестке, всегда еще ждут эти последние из последних, готовые принять любой порыв, дать отдых любой тоске, утолить любую страсть - за жалкую плату, слишком ничтожную по сравнению с тем, что они дарят, с великим благом своего человеческого присутствия.

Подле меня опять грянула музыка. В последний раз завертелась карусель, заключительным хороводом огней врезаясь в темноту, возвещая конец воскресенья и начало будней. Но уже не было желающих, лошади без седоков бешено мчались по кругу, усталая кассирша уже сгребала и пересчитывала дневную выручку, и служитель подошел с крюком, дожидаясь последнего тура, чтобы с грохотом опустить железные ставни. Только я, один я все еще стоял, прислонившись к столбу, и смотрел на пустынную площадь, где, словно летучие мыши, мелькали какие-то тени, ищущие, как я, поджидающие, как я, и все же отделенные от меня непроницаемой стеной. Но вот одна из них, по-видимому, заметила меня, потому что она медленно подошла поближе; я хорошо разглядел ее из-под полуопущенных век: маленькая, кривобокая, золотушная, без шляпы, в безвкусном нарядном платье, из-под которого выглядывали стоптанные бальные туфли; все это было, вероятно, приобретено постепенно у старьевщика и уже вылиняло, смялось от дождя или при каком-нибудь грязном похождении под открытым небом. Она подкралась совсем близко, становилась передо мной, бросая на меня острый, как крючок рыболова, взгляд и в зазывающей улыбке приоткрыв гнилые зубы. У меня перехватило дыхание. Я не мог ни шевельнуться, ни смотреть на нее, ни уйти; я знал, что вокруг меня бродит человек, который чего-то ждет от меня, которому я нужен, что наконец-то я могу единым словом, единым движением сбросить с себя мучительное одиночество, невыносимое сознание отверженности. Но я, словно под гипнозом, оставался недвижим, как деревянный столб, к которому я прислонялся, и в каком-то сладостном полузабытьи чувствовал только - между тем как утомленно замирали последние звуки музыки - это близкое присутствие, эту волю, домогавшуюся меня; и я на мгновение закрыл глаза, чтобы во всей полноте ощутить, как из глубины темного мира меня, словно магнитом, притягивает к себе человеческое существо.

Карусель остановилась, мелодия вальса оборвалась на последнем, стонущем звуке. Я открыл глаза и успел еще заметить, как женщина, стоявшая подле меня, отвернулась. Ей, по видимому, надоело чего-то ждать от деревянного истукана. Я испугался. Мне стало вдруг очень холодно. Отчего я дал ей уйти, единственному человеку в этой фантастической ночи, который не чурался меня? За моей спиной погасли огни, с грохотом опустились ставни. Конец.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.