[1] [2]

С Мариной Цветаевой я впервые встретилась в 1923 году в Праге, куда переехала из Берлина с дочерью Ариадной. Прага была центром русских ученых и писателей, приехавших из России, чешское правительство их поддерживало стипендиями и давало деньги на издание журналов. Я сотрудничала в одном из них.

Нам нашли комнату в предместье Праги — на горе, в Смихове. На второй день приезда в комнату постучали.

Вошла молодая женщина — коричневые волосы челкой, матовая светло-коричневая кожа лица, светлые глаза. Стройная, даже как будто неестественно прямая — «стальная выправка хребта», как сказала она в своем стихотворении о князе Сергее Волконском — слова эти подходили именно к ней. Эта прямость, несгибаемость поражала, она придавала некоторую угловатость ее стремительным движениям и некоторую неженственность. Мягкости не было.

Перетянутое кушаком коричневое платье — всегда носила туго стянутый кожаный пояс на очень тонкой, осиной талии; плечи широкие, костистые.

Беглый взблеск зеленых глаз, какая-то, я бы сказала звериная, роскось — в сторону: видит вас, но как будто смеясь, как будто прячась от вас, — очень светлых и очень зеленых прозрачных глаз. Это ее повадка (звериная), обижавшая некоторых людей: не смотрит на вас, когда разговаривает. У меня такого впечатления не было ни сразу, ни потом, хотя я очень чувствительна к «не смотрящему прямо глазу». Я всегда чувствовала, что, отводя глаза, она смотрит на вас с интересом, но слегка со стороны, отодвигаясь или приглашает вас следовать за нею — и это даже устанавливало с нею не отчужденность, а какую-то complicité (общность). И еще в них выражалась ее неуловимость, которая всегда в ней присутствовала. Она здесь, но вот уже там — и вот сейчас улетучится.

— Марина Цветаева-Эфрон, — протягивает руку; ее рука также поражает: сухая, крепкая, жилистая рабочая рука, старше ее возраста, массивный перстень на пальце. На руках широкие серебряные браслеты-запястья.

Она любила только серебро; золото — золотой телец, говорила она презрительно, для сытых, благополучных и самодовольных.

— А цвет солнца, воплощенный в золоте, а царица Савская?.. Ведь она в золотых браслетах…

— Востоку пристало, не нам. Мы — серебро. (Но я отвлеклась.)

— Мы соседи, познакомимся, пришла просить у вас вилок, ножей и ложек, у нас вечером гости — не хватает.

Я смущена: у меня нет ножей и вилок, мы только что приехали. Только две серебряные ложки уцелели, и обе с ущербом, а ножи заменяет корсиканский кинжал и складной, тоже корсиканский, нож — оба с вырезанной головой мавра в повязке, эмблема Корсики с одной стороны, а с другой надпись: vendetta corsa.

— Но это же чудесно: вместо кухонного ножа кинжал. Им вы крошите лук? И надпись: «Вендетта». И нет ни одной вилки, ни одной целой ложки! Серебряные, но временем изгрызенные, ущербленные, со старинными узорами! А где остальное из столового прибора — верно, было?

— Да, было — продала на Сухаревке за тяжелый круглый хлеб.

— Еще лучше, — она в восторге, глаза в смехе и блестят. — Сейчас утро. Я никогда, ни под каким предлогом не пропускаю утренних часов. Вечером гости, иду сейчас работать.

Исчезает.

Вскоре я узнала ее привычку писать с раннего утра. Никакие силы, никакие обязательства не могли заставить ее уклоняться от этой работы. Когда приехала из пансиона ее дочь, десятилетняя Аля, Марина заставляла ее по утрам убирать комнату, подготовлять обед, а потом, через два года, нянчить новорожденного брата, из-за чего Аля не могла поступить в школу и систематически учиться. Впрочем, это не помешало ей писать грамотно на двух языках и приобрести много знаний, но все это своими силами и способностями. Марина говорила: «Или я — моя жизнь, то есть мое творчество, или она — еще не проявившая себя, еще в будущем. А я уже есмь и стихами жертвовать не могу». Мне она говорила: «Пока не научитесь все устранять, через все препятствия шагать напором, хотя бы и во вред другим — пока не научитесь абсолютному эгоизму в отстаивании своего права на писание — большой работы не дадите».

На другой день с утра приносит корсиканские ножи:

— Кинжалом пользовалась только я, Корсика — родина моего Наполеона (в первый раз услышала я от нее слово «мой» — потом узнала «мой Пушкин», «моя Москва» и т. д.). — Как это прекрасно сходится, — а ваше имя?

— Ольга Елисеевна.

— Неужели Елисеевна? Как в сказке царевич Елисей — А ваша дочь? Она стояла тут же, еще девочка, четырнадцать лет.

— Ариадна.

— Мою дочь тоже зовут Ариадной. Почему вы так назвали? Я смущена от такого резкого допроса и говорю бессвязно:

— Так, Ариаднина нить…

— Так я и думала. Значит, нить и Тезей? Мы с вами сойдемся. А сейчас я за письменный стол.

Стол играл главную роль в ее жизни. Позже, в 1933 году, Марина Ивановна написала цикл стихов «Мой письменный верный стол!».

После этих коротких встреч начались длительные. «Самое упоительное в дружбе — узнавание». Я познакомилась с мужем Марины Цветаевой, обаятельным Сергеем Яковлевичем, и мы обе с Ариадной сдружились с ним. Их дочь Аля была тогда в пансионе в чешской провинции, кажется в Тшебове. Началась быстрая, молниеносная дружба.

В этот период я и вся наша семья открыли Пастернака — восторг и удивление Марины Ивановны, для нее Пастернак был «взрыв, обвал, удар». Она сразу почувствовала его величину и сказала: «Он сейчас больше всех, большинство из сущих были, некоторые есть, он один будет». Вдруг в заброшенном Смихове, в маленькую комнату, где нет ни кресла, ни ножей, ни вилок, врывается ливень Пастернака. Мы перебивали друг друга, в три голоса говорили его строчки. «И пахнет сырой резедой горизонт» — как это у него: «Лиловые глаза в грозу?» — «Что в грозу лиловы глаза и газоны…» — поправляет Ариадна. Или: «Топтался дождик у дверей — И пахло винной пробкой…» Марина Ивановна подхватывает: «Так пахла пыль, так пах бурьян…» И я: «Так пахли прописи дворян — О равенстве и братстве…» — «Неужели вы и на эти прописи обратили внимание? — говорит Марина. — Ведь в них начало революции — пахнет вином — опьянением революции».

Никогда не забуду ее проникновения поэта в самую поэтическую сущность другого поэта, ее ослепительных эпитетов, ее толкования. То, что я схватывала иногда интуитивно, она озаряла светом своего понимания, всегда безошибочного.

«Сестра моя — жизнь» — это был незабываемый вечер, Марина говорила о Пастернаке, и мы перекликались его строками.

Начался роман у нее со мной и с Ариадной — с каждой порознь. Ей она напишет на книге: «Моей полу-дочке, полу-сестре». А со мной прогулки в горы и беседы: ее разговоры с острыми, иногда спорными формулировками и противоречиями. И споры, после которых часто я чувствовала себя как после бега на гору. И, конечно, стихи «без конца и без краю».

— У меня к людям, — говорит она, — бывает или равнодушие — прохожу мимо, или встречаюсь по делу, или роман: с мужчинами, с женщинами, с вещами. С вами у меня роман. — И начались подарки: я ей подарила корсиканский, дорогой для меня по воспоминаниям, нож. Перед сном нахожу в постели под одеялом медную мельницу с резьбою для турецкого кофе, который мы обе любим. В другой раз старинная серебряная ложечка, или книга стихов, или морские камушки из Коктебеля, собранные на берегу Черного моря, когда Марина жила у Макса Волошина, — мы потом оправили их я сделали кольца. И еще трость (альпеншток) — посошок, как она говорила, для гулянья в горах, лежал под простыней.
[1] [2]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.