Глава третья. СВИДАНИЕ С ПОЛЬШЕЙ

[1] [2] [3]

Голос Булата сорвался и он заплакал. Сначала тихо, а потом, отвернул голову, – зарыдал.

Никого вокруг не было. Мы долго молчали.

Я никогда не забуду горя этого отважного человека».

В Чехословакии их встретили далеко не так радушно, как в Польше. Огнев записал в дневнике: «Мои чешские друзья ждут неких революционных действий. Я ничего не понимаю. Булат молчит, а Жора и Балтер шушукаются. Ведут себя не то как опытные заговорщики, не то как карьерные дипломаты». Чешские литераторы не собирались останавливаться на полумерах. Балтера все это разозлило. Вдобавок в ресторане «У Барбары» четверо оказались свидетелями малоприличной сцены: парочка занималась оральным сексом прямо в углу, не обращая внимания на публику. Балтер, вспоминая пражские разговоры на обратном пути, ворчал: «Я после этого не верю ни в какую их революцию. Нет, нет, не спорьте, это не частный факт, это пародия на то, чего мы хотим и сделаем».

Как ни горько это признавать, в споре был прав Балтер. Чешские представления о свободе в самом деле радикально отличались от советских: в Чехии мечтали о «свободе от» – а советские шестидесятники нуждались в «свободе для». Позднее это расхождение отразилось в строфе, которую Окуджава дописал в «Прощание с Варшавой»:

Свобода – бить посуду? Не спать всю ночь – свобода?
Свобода – выбрать поезд и презирать коней?
Нас обделила в детстве иронией природа.
Есть высшая свобода. И мы идем за ней.

Разумеется, оттепель и свобода – в мировоззрении фронтовика-коммуниста, майора Балтера и большинства других шестидесятников – отнюдь не означали моря пива и публичного секса. Свобода очень быстро оборачивается разгулом скотства – особенно если перед этим людей долго мучили уравниловкой и прямым грабежом. Призрак свободы, который увидели четверо путешественников в социалистической Европе, оказался классическом фантомом, приманкой, орудием мировой энтропии.

В отношении Окуджавы к этой энтропии пора разобраться.

3

Впоследствии Окуджава то охладевал к этому советскому, то ненавидел его, то – под самый конец жизни – приходил к выводу, что это был еще не худший вариант. Но как бы он к нему ни относился потом, советский путь привлекал его в шестидесятые больше, чем западный: хотя бы потому, что это был путь новый, никем еще не проложенный. И он искренне верил – особенно в шестьдесят четвертом, когда в СССР сменилась власть и зарвавшийся Никита Сергеевич был из нее вытеснен, – что возможен третий вариант, не западный и не восточный, а синтетический, и точка бифуркации, кажется, будет пройдена вот-вот.

Насколько это было реально в самом деле? Однозначного ответа нет. В 1968 году одновременно завершились два противоположно направленных процесса – «сытые бунты» в Западной Европе и бархатная революция – в Восточной. В Париже все закончилось в июне 1968 года, в Чехии и России – в августе. Обе несостоявшиеся революции были реакцией на фиаско великих ожиданий, крах иллюзий второй половины века, самым отдаленным эхом Второй мировой: тогда казалось, что после столь страшного катаклизма мир обязан радикально обновиться, дабы кошмар не повторился. Противостояние Востока и Запада должно исчезнуть; зазор между народом и властью обязан сократиться; во власть неизбежно хлынет новое поколение, которое научится договариваться. Лозунги контркультурной революции шестидесятых были во всем мире примерно одинаковы: долой старье, ввергающее мир в пучину новых бедствий. Пустите к власти новое поколение. Совпадало почти все, кроме главного: лозунги американцев и французов были социалистическими, их герои – Троцкий, Че и Мао. (Пришествие хунвейбинов во власть они рассматривали как торжество молодежной политики, несущей миру новые смыслы; идиотизм, непростительный для студента.) Лозунги восточноевропейской оттепели были прямо противоположными, китайцев там никто не идеализировал, и про Троцкого тоже кое-что понимали. Иными словами, Восток и Запад впервые реально устремились навстречу друг другу: французское студенчество вместе с профсоюзами рвалось в социализм, а чехословацкие и польские коммунисты – вон из социализма, во что-нибудь частнособственническое и куда более бархатное. Но если Восток и Запад Европы горячо устремились навстречу друг другу в неосознанной попытке поменяться местами, СССР выбрал иной вектор, отличный от обоих упомянутых: ни троцкистско-маоистская, ни либерально-капиталистическая модель общества тут по-настоящему никого не прельщала. Оттепель шестидесятых потому и породила великое искусство, что вдохновлялась идеей третьего пути – неявно формулируемой надеждой на великую эстетическую революцию, которая снимет прежние дихотомии, давно навязшие в зубах. Советская оттепель была задумана как абстрактный, но масштабный культурно-интеллектуальный проект, равно далекий и от Запада, и от Востока.

Мог ли он состояться?

Мог.

При разговоре о героях оттепели и о ее разгроме обязательно вспоминают тесную дружбу отечественных деятелей культуры с восточноевропейскими идеологами, их любовь к Дубчеку, Шику и Млынаржу, стихи «Танки идут по Праге» и протестные письма – но умалчивают о том, что расхождений с Пражской весной у этих шестидесятников было не меньше, а то и больше, чем с французскими хунвейбинами, строившими баррикады под стенами Сорбонны. Советский проект был по-своему интересней и благородней, чем оба этих квазиреволюционных движения – вероятно, потому, что значительней и гуманней была породившая его культура. Русский авангард уже хлебнул политики и понимал, чем это кончается. Теперь он исповедовал другую веру – знаменосцем этой веры был Андрей Синявский с его идеей чистого искусства, наиболее внятно сформулированной в статье «Что такое социалистический реализм», а впоследствии в «Прогулках с Пушкиным». Долой прикладное отношение к искусству. Россия – слишком великая и умная страна, чтобы давить ее казарменным социализмом, а ее культуру – соцреализмом. Объединенные крепкой дружбой и проверенным взаимопониманием интеллектуалы и художники шестидесятых мечтали о великой технократии, представленной неомарксистами из числа молодых идеологов, физиками, кующими щит для Родины и открывающими ей новые источники энергии, и поэтами, несущими в массы идеи Прекрасного. Вся эта модель была подробно проработана и с наибольшей полнотой реализована в утопической фантастике шестидесятых. Физики искренне разделяли эту утопию. Более того – большинство политических текстов Сахарова исходят именно из этой посылки, пусть не всегда явственно прописанной, и дружба Сахарова с Галичем была отнюдь не случайной – что уж говорить о регулярных поездках Вознесенского в Дубну! С идеологической стороны все это обеспечивали и прикрывали люди типа Федора Бурлацкого и Лена Карпинского, молодые референты партийных бонз, которые тоже были, между прочим, изрядными прагматиками. И если бы жена Андропова не сошла с ума от страха во время венгерских событий – как знать, может, он и к Праге отнесся бы спокойней, и не было бы никаких танков, и удалось бы спокойно распустить соцлагерь. хотя все это маловероятно. Дело ведь в том, что советский утопический, но вполне (по нашим парадоксальным условиям) осуществимый проект с его интеллократией был погублен именно Прагой, распадом соцлагеря – как перестройка оказалась загублена распадом СССР.

В то время как некоторая часть аудитории самозабвенно фарцевала, рассматривала ню в журнале «Чешское фото», воспринимала свободу прежде всего как отказ от коммунистической аскезы – идеологи советской оттепели мечтали совершенно об ином! Мечтался им не столько социализм с человеческим, сколько социализм со сверхчеловеческим лицом. Этим сверхчеловеком должен стать либо герой-ученый (тут как раз и Гранин с «Иду на грозу», и генерация фантастов с их отважными кузнецами будущего), либо герой-поэт (и отсюда «Оза» Вознесенского – манифест этого нового героя, Орфея и Гефеста, поэта и технократа в одном лице). Физики, избалованные госфинансированием и господдержкой, творцы родной оборонки, пока еще считающие эту работу подвигом, а не преступлением, – тоже мечтают о строительстве дивного нового мира, хозяевами которого будут они; и влечет их отнюдь не материальное преуспеяние, которое давно уже стало ровным фоном жизни в закрытых городках и почти не воспринималось как благо. Нет – их влечет «удовлетворение любопытства за государственный счет», как определил науку дядюшка Ольги Окуджава Лев Арцимович. У СССР есть шанс осуществить величайший прорыв в истории человечества – социальный, технический и культурный; бесклассовое общество создает для него идеальные условия; еще чуть-чуть – и перестанем зависеть от сырья, открыв новые источники энергии; для осуществления этой утопии нужно совсем немногое – ослабить государственный гнет и перестать сажать за инакомыслие, потому что в условиях диктата интеллектуальный расцвет невозможен. Эти скромнейшие требования и выдвигает Сахаров в своей ранней публицистике – в частности в «Размышлениях о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». И все советские шестидесятники, включая самых радикальных, ничего другого не хотят.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.