ИАКОВ (1)

[1] [2] [3] [4]

В безоблачном небе плескалась зыбкая и теплая синева. В звенящем, прошитом солнечными лучами воздухе носились ошалевшие от собственного счастья ласточки; степенные и деловитые аисты спокойно расхаживали по пустому, утыканному одуванчиками лугу и выискивали добычу; где-то вдалеке жалобно и призывно ржала лошадь. Не

Ломсаргиса ли, подумал Иаков, но возвращаться на кладбище не торопился. Ему хотелось продлить ощущение этого кратковременного покоя и свободы, стать частицей того, что открылось перед его взором и на что никто, как на эту теплую небесную синеву, не покусится и не подвергнет её преследованию, слиться с этими деловитыми аистами, пушистыми одуванчиками и подрастающими сосенками, чтобы стряхнуть с себя клочья темноты, кишащей мнимыми и невыдуманными страхами, ночные прилипчивые слова матери и бессонницу.

Оглядевшись по сторонам, Иаков остановил свой усталый взгляд на укромном зеленом островке, на котором решил часок отдохнуть, может, даже вздремнуть под стрекот кузнечиков. Но мысли об Элишеве и о том, что творится вокруг, в одно мгновение обрывали тонкую и податливую нить сна. Что это за мир, где надо врать, изворачиваться, отрекаться от своих близких, бояться быть самим собой, думал он, лежа в высокой нескошенной траве. Почему он, Иаков Дудак, не имеет права на жизнь только потому, что родился не под той крышей? Потому, что не брат этого Юозаса, подмастерья Банквечера, не внук графа Тишкевича, а внук Эфраима Дудака, который когда-то его, юнца, уверял в том, что смерть куда справедливее, чем жизнь, костлявая не делит людей на избранных и на отверженных, перед ней все равны. Уговаривая внука взяться за могильную лопату, а не за иголку и шило, дед на собственном примере доказывал, что человек может сам себе и каблук подбить, и кое-какую одежку сшить, а сам похоронить себя не может.

Господь Бог на долгие годы стелет постель новорожденному, а могильщик – на веки вечные мертвому.

Кто же ему постелет ее? – вдруг пронзило Иакова. Старая мать?

Элишева? Или безумный Семен с развилки?

Раньше он не морочил себе голову такими, как ему казалось, нелепыми вопросами и на протяжении многих лет невозмутимо занимался тем, что со скорбным рвением и обстоятельностью стелил вечную постель другим.

Но теперь? Если с ним и впрямь случится то, чего больше всего опасалась мать, кто выроет ему могилу? Несчастная Данута-Гадасса разок-другой копнет лопатой неподатливый суглинок и упадет замертво.

Элишева – за лесами, за долами, она ничего и знать не будет, а про

Семена, повредившегося в рассудке, и говорить нечего, он и сам уже одной ногой на небесах. Хоть бери и сам себе стели.

Мысль о том, что он может самому себе вырыть могилу, поначалу показалась ему кощунственной и дикой, но, как он ни силился отделаться от нее, она пощипывала виски, не оставляла его, не исчезала, и Иаков не почувствовал, как стал постепенно свыкаться с ней. Чуждый суевериям и предрассудкам, он в таком поступке ничего дурного и вызывающего не видел. Яма как яма. Взял и вырыл. Вон сколько могил он вырыл за свою жизнь! Считай – не сосчитаешь. Пускай в ожидании обитателя еще одна зияет. Конечно, он не признается матери, что вырыл эту яму для себя, а скажет, что от нечего делать ему захотелось размять затекшие руки – ведь кладбища живы до тех пор, пока на них кого-то собираются хоронить. Может, в Мишкине и в окрестностях какой-нибудь еврей еще все-таки сподобится счастья умереть естественной смертью и упокоится, как и подобает человеку, на родном кладбище, а не в заброшенном песчаном карьере возле

Зеленой рощи, в которой по ночам гремят выстрелы. Мало ли чудес свершается на белом свете!

Еще задолго до войны Иаков выбрал для себя место рядом с дедом

Эфраимом, похороненным под обгоревшей сосной, в которую угодила молния. Кто-кто, а старик не стал бы осуждать его за то, что он не хочет, случись с ним беда, взваливать на плечи матери такое бремя.

Откуда-то, со стороны кладбища, снова донеслось трубное ржание лошади-невидимки, и расслабившийся на лужке среди одуванчиков и беспечных мотыльков Иаков вдруг спохватился, что отлучка из дома слишком затянулась и что ему пора возвращаться.

Он встал и быстро зашагал обратно к дому. Уже на подступах к кладбищу Иаков заподозрил что-то неладное. Ворота, как в дни похорон и поминовений, были распахнуты настежь, а во дворе, у выхода, там, где провожане после посещения могил по заведенному издревле обычаю моют около рукомойника руки, стояла телега, в которую был запряжен битюг с нечесаным крупом и свалявшейся гривой. Когда Иаков вплотную приблизился к ограде, он увидел двух незнакомцев, тащивших с кладбища к телеге сваленное каменное надгробье с выцветшими от времени древнееврейскими письменами и шестиконечными звездами.

Вскоре из-за деревьев показался и третий незнакомец – верзила с растрепанными космами и ломом в руке.

– Что вы тут делаете? – вырвалось у ошеломленного Иакова при виде телеги, груженной обломками надгробий.

– А кто ты такой, чтобы устраивать нам допросы? – оскалился верзила, который, видно, был у них за начальника. – Не еврей ли случайно?

Иаков понял, что попал впросак. Дернул же его черт за язык! Он что – слепой? Не видит, что они делают? Грабят мертвых! Лучше бы он молча прошел мимо, подчеркивая свое полное равнодушие к их разбойному занятию, дождался под дикой грушей за кладбищем, пока грабители уберутся, а не навлекал на себя подозрения опрометчивым вопросом. А теперь, дай Бог выкрутиться. И, чтобы как-то отвести от себя угрозу, он решил не мешкая ответить по-свойски, с показной беспечностью – ведь с ними шутки плохи, они с тем же спокойствием, с каким ломами крушили надгробья, вполне могут размозжить ему голову.

– Неужели, мужики, я и впрямь похож на еврея? – Иаков дурашливо ухмыльнулся, пытаясь наигранным задором и дружелюбием если не расположить их к себе, то хотя бы сбить с толку. Он ясно отдавал себе отчет в том, что только выдержка и хладнокровие могут помочь ему в этом непредсказуемом смертельном противоборстве.

– Пранас, Мотеюс, похож он, по-вашему, на еврея или не похож? – повернулся к своим подельникам верзила, уповая на то, что те должны куда лучше, чем он, разбираться в том, кто еврей, а кто не еврей.

Судьи Мотеюс и Пранас уставились на Иакова и с брезгливой придирчивостью оглядели его с ног до головы.

– А хрен его знает, Миколас? Может, да, а может, нет, – по-крестьянски увильнув от ответственности, сказал самый старый из них – Мотеюс и вытер потную лысину, обрамленную редкой рощицей русых волос.

– С виду вроде бы никакого сходства – нос бульбой, глаза голубые, и говорит по-нашему без этих “уй-шмуй”, – пробормотал Пранас. – Но чем напрасно гадать, лучше, Миколас, снять с него штаны. У всех евреев, как известно, ответ в штанах.

– С этим уж вы, мужики, полегче. Пока я штаны, слава Богу, без посторонней помощи снимаю! – не растерялся Иаков. – Если и сниму, ничего нового не увидите. Думаете, что у меня не такой, как у вас, а какой-то особенный – с бантиком или колокольчиком? Ошибаетесь!

– Такой ли, не такой ли, не знаю. В чем я и впрямь не сомневаюсь, так это в том, что кончик у тебя, как и у нас, без бантика и колокольчика, – вдруг вставил Миколас.

– Кончик с бантиком?! Ха, ха, ха! – загрохотал рано облысевший Мотеюс.

– И все-таки что-то тут не так, – промолвил Миколас. – Не очень верится, чтобы литовец мог с бухты-барахты у другого литовца спросить, что он делает на еврейском кладбище, когда тут и без вопросов ясно. Ну не евреев же он оплакивает!

– Ну глупость спорол. С кем не бывает, – повинился Иаков, смекнув, что наступает развязка и что избегнуть худшего вряд ли удастся. И тут, к счастью, ему на память пришли невероятные выдумки матери, ее готовность ради спасения человека не гнушаться ни ложью, ни обманом.

Что если, осенило его, уподобиться этим нелюдям, стать на словах их сообщником, говорить с ними, как равный с равными, громогласно одобрять их действия, – и он, мол, промышляет тем же, шастает который день подряд по всей округе и присматривается к пустующим еврейским кладбищам, чтобы чем-нибудь на них поживиться. – Я сам, скажу вам откровенно, – выпалил он, воспряв духом, – сюда на разведку пришел. Столько добра без всякой пользы пропадает! А ведь сейчас в Литве все – наше: и камни, и небо.

– Лучше, брат, не скажешь! Все наше – и камни, и небо, – согласился

Миколас. – Сколько из этих камней можно печей сложить и новых изб построить! – И он по-хозяйски обвел рукой все кладбище от пригорка до расписных ворот. – Правда, ксендз-настоятель на мессе говорил, что беспокоить и обижать мертвых – это грех и что мертвые не виноваты.

– Но сам-то он живет не в скособочившейся развалюхе, как некоторые его прихожане, а в хоромах. Все евреи виноваты – и живые, и мертвые.

Никакой разницы, – сказал неуступчивый возница Пранас и, недоверчиво косясь на Иакова, вдруг спросил: – А ты, разведчик, как думаешь?

– Я со своим ксендзом, даже если он не прав, никогда не спорю.

Святой отец – это святой отец, – не моргнув глазом, спокойно ответил

Иаков.

– Хватит, Пранас, лясы точить. Разберемся в другой раз. Никуда от нас не денется, если еврей… Мы тут работу еще только начали…

Поехали! – скомандовал Миколас.

Пранас неохотно закинул в телегу ломы, забрался на облучок, подождал, пока на сваленные надгробья примостятся его сообщники, хлестнул кнутом застоявшуюся лошадь и, обернувшись к застывшему у ворот Иакову, под дребезжание несмазанных колес крикнул:

– Эй, ты, проваливай отсюда! Если еще тут попадешься, мы с тебя и штаны, и голову снимем!..

“Сни-и-и-мем, – эхом разнеслось по округе. – Сни-и-и-мем…”

Разнеслось и затихло.

Оглушенный удачей, Иаков долго стоял у кладбищенской ограды, теряясь в догадках, какое чудо спасло его от грозившей расправы, – то ли выдержка выручила, то ли рассудительный вожак Миколас, не поверивший в его вранье, но отложивший “снятие с него головы” в надежде на то, что казнь над ним рано или поздно свершится и поэтому пока не стоит, мол, брать на душу еще и грех кровопролития.

Занятый разгадками, он не заметил, как к нему приблизилась коза, которая стала тыкаться невинной мордочкой в его штанину, жалуясь, видно, на то, что уже скоро полдень, а ее забыли подоить.

Пришлось отправиться в избу за ведерком.

Иаков доил ее, прислушиваясь к журчанию тонкой струйки молока, и понемногу приходил в себя от испытанного потрясения. Непривычная к мужским пальцам коза время от времени взбрыкивала от боли, и он просил у нее прощения, ласково приговаривая:

– Потерпи, хорошая, потерпи.

Дойка возвращала к исстари устоявшемуся и нерушимому порядку, восстанавливала все на прежние места, отменяла учиненный разор, и в душу, как струйка молока в ведерко, с безоблачного неба вливалось ощущение вожделенного покоя и неги. Даже вечные баламуты – вороны, и те угомонились на сосновых ветках.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.