Григорий Канович. Шелест срубленных деревьев (5)

[1] [2] [3] [4]

– С жильем никаких проблем у тебя, Шлейме, не будет, – сказал Шмуле после паузы. – Можешь на меня положиться – я все улажу. За квартирой дело не станет. Наш дом наполовину пустой.

– Но я слышал: тут у вас одни шишки живут.

– Вранье! – вспылил Шмуле. – Хочешь с балконом на проспект или с окнами во двор?

– Мне все равно.

– Как – все равно? Ты победитель, кому, как не тебе, лучшее жилье положено? – возмутился хозяин. – Выбирай себе любую квартиру… А то тут всякая шваль поналезла… Иди-ка сюда! – Свояк встал, схватил солдата за руку и увлек в темноту. – Видишь вон те окна? На втором этаже светятся, справа, с тюлевыми занавесками? Танцовщик Варанаускас… При немцах в Каунасе в Оперном театре служил… Пока ты под Алексеевкой в окопах мерз, он, прошу-пожалуйста, перед оккупантами на сцене ножками дрыгал… А вон то видишь? Четвертый этаж… шторы в полоску… Зубной врач Таутримас, кулаков, в Цюрихе университет окончил, та-а-а-кой антисемит, та-а-а-кой, свет таких не видывал, на евреев волком смотрит. А вон тот полуподвал с железными решеточками на окнах видишь? Там наш соплеменник Яша Кремер окопался, в гетто «шайны» (удостоверения) продавал, только золотом за них брал… Я их всех как облупленных знаю. Живут, не тужат… А ведь тюрьма по ним плачет, пуля в стволе скучает… Минца твоего они не стоят. Ты с фашистами воевал, ты победитель, огонь и воду прошел, а чего, спрашивается, добился? Что завоевал? Подержанный «Зингер»? В бездомных ходишь, в нищих… Гуманист!.. Ладно, нечего душу растравлять, лучше еще разок дернем – и на боковую… – Он налил себе водки и залпом выпил. – Ордерок в горисполкоме быстро выхлопочу… Подселим тебя к Иоселю Гордону – старик в Езнасе бакалею держал. Ума палата. Книгочей. Подумать только – Достоевского не по-русски, а на иврите читает. «Преступление и наказание». Квартира коммунальная, с общей кухней и ванной, но жильцы – что надо, свои люди… без всяких помарок… Вы с Хеной в этом Ноевом ковчеге будете третьей парой чистых…

Он лениво, пожелтевшими, прокуренными в довоенной литовской тюрьме зубами жевал зачерствелый сыр, закусывая его хрустящими огурцами, сжимал в волосатой руке пахнувший копченой колбасой пистолет и не то для поднятия боевого духа, не то для проверки подпорченного водкой глазомера направлял его дуло на тускло освещенные соседские окна.

– Могу и на работу тебя, прошу-пожалуйста, в два счета устроить – к нам в комитет, в ателье при АХО. Анкета у тебя чистая, с происхождением и родичами все в ажуре, боевые награды… Есть они у тебя?

– Одна… за отвагу.

– Зато за отвагу. У нас в ателье портные шьют в основном штатскую одежду. Мы не любим щеголять формой – мундирами и звездами на погонах. Чем скромней, тем для дела лучше. Мы, как муравьи, не должны ничем отличаться от тех, кто нас интересует. А что до жалованья, то в нашем АХО оно втрое больше и отпуск дольше… И снабжение особое – через спецраспределитель…

– Спасибо, – сказал отец и, вспомнив слова Юлия Глезера, добавил: – В засекреченные портные я не гожусь.

– Ты всегда был засекреченным! – загоготал Шмуле. – Всю свою прошлую жнь держал в секрете – молчал… Что ж, не по душе тебе наше ателье, подыщем что-нибудь другое… Перед нами все двери открыты. Чем, например, плоха мастерская при ЦК КП(б) Литвы?.. Портного-победителя да с такой иголкой всюду с руками и ногами оторвут…

У отца от водки кружилась голова; кружилась она и от обрушившихся на него новостей и впечатлений, от предвкушения встречи с женой и сыном. Интересно, сколько ехать от этих Еманжелинских копей до Вильнюса? Наверно, несколько суток. Он готов был ждать еще месяц, еще полгода – только бы приехали.

Чувство благодарности к Шмуле, променявшему в сороковом, перед самой войной, иголку на карающий меч революции, смешивалось в душе с непонятным раздражением и даже откровенной неприязнью; отца коробили начальственная развязность свояка, вкрадчивость и льстивость: в самом деле, какой он, Шлейме Канович, прошу-пожалуйста, победитель, скорее наоборот – ни крова, ни семьи, ни родных могил на кладбище, к которым можно в день поминовения притулиться; все порушено, быльем поросло, какой он, к черту, победитель, скорее уж сирота на празднике победы, приблудившийся нищий, чужак за ее пиршественным столом…

Ему было жаль себя и жаль сидевшего напротив Шмуле, тешившегося, как шаловливый ребенок, пистолетом, дула которого липкой смолой сочилось, сливаясь с мраком, уже сотворенное или еще не сотворенное зло. В распаленную алкоголем голову отца друг вкралась отрезвляющая мысль о том, что чекист Шмуле Дудак своей добротой к нему, мстительным профессиональным знанием и характеристикой тех, с кем живет рядом, пытается не столько оправдать свой жненный выбор, сколько неумело скрыть если не гложущую его неудовлетворенность, не открытое разочарование, то, может быть, спрятанное на самом донышке души сожаление.

Они легли спать рядом (лишнего постельного белья у Шмуле не было), отец

– в чем был, а Шмуле – в одних трусах, сунув пистолет под подушку.

Отец ворочался с боку на бок, не в силах привыкнуть к этому соседству, к этой темноте, кишевшей тайнами, как клопами. Он вдруг ни с того ни с сего побарабанил костяшками пальцев по спине свояка и невестно для чего все же спросил:

– А ты… ты, Шмульке, хоть жнью своей доволен?

– Спи! – отмахнулся свояк.

– Про меня говоришь: победитель. А ты… ты не победитель?

– Спи.

– Не сердись… Но мне почему-то кажется, что ты по-настоящему счастлив был, когда сидел в литовских тюрьмах. По-моему, тогда ты еще… – Он так и не решился пронести этот замусоленный, как окурок, глагол «верил». – Ты, конечно, догадываешься, о чем я?.. А сейчас?

– Сейчас я других сажаю! – отрезал Шмуле. – Спи, пока тебя не посадил.

Замолк и притворно захрапел.

Назавтра демобилованный гвардии рядовой Шлейме Канович в гимнастерке, в лихо заломленной пилотке с путеводной звездой на лбу и в тяжелых кирзовых сапогах отправился на поиски работы.

В старом городе, на улице Доминиканцев, недалеко от костела святого Николая, в ста шагах от лежавшего в развалинах отеля «ITALIA», от соблазнительного названия которого после бомбардировок советской авиации осталось только портновско-женское «TALIA», отец наткнулся на скромную швейную мастерскую без вывески, напоминавшую ту, местечковую, где он когда-то начинал.

Заведующий мастерской пан Юзеф Глембоцкий, статный мужчина с пышными, хорошо ухоженными усами a la Pilsudski, оглядел красноармейца с головы до пят и без всякого почтения к его роду войск – пехоте – спросил по-польски:

– Что вам, пан солдат, нужно?

– Работы, – по-польски же ответил отец.

– Пан солдат – портной?

– Да.

– А что пан умеет?

– Все.

– Все умеет только Господь Бог.

– Да, но не как портной.

Юзеф Глембоцкий от неожиданности вспушил свои холеные аристократические усы:

– Прекрасно! У вас есть какие-нибудь рекомендации?

Отец выложил все, что у него было, – военный билет, характеристики, благодарность маршала Рокоссовского.

– О! – воскликнул заведующий. – Пан знаком с маршалом Рокоссовским?

Отец кивнул.

Через неделю его приняли, как было сказано в приказе, мастером-закройщиком с вполне приличным по тому времени жалованьем.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.