Утомленные следы
Постоят еще немного
Без покрова, без слюды
О. Мандельштам
Со смертью Ахматовой в 1966 году явилась мысль написать воспоминания о ней. Однако формы для новой книги не находилось - мешало ощущение прошлого как неизбывно настоящего, между тем писание собственно мемуаров требует момента некоего идилличного отре">

Вторая книга (12)

[1] [2] [3] [4]

Но это моя блажь: дворовых было слишком мало, чтобы породить всю нынешнюю нечисть.

Единицы не бунтовали - они служили. Я, например, утешалась мыслью, что можно покончить с собой, если меня окончательно выкинут из единиц и мне придется есть хлеб из чьих-нибудь милостивых рук. Страх остаться без работы всегда трясет людей самого лучшего происхождения, а о тех, у кого есть изъяны в биографии, и говорить нечего. Недавно меня навестила бывшая сослуживица, вдова несчастного скрипача, который спасся от повторного ареста, переезжая из города в город (все городишки были районными - и по возможности не центрами), и перед смертью в начале новой эры получил чистенький паспорт. Милиционер пришел к нему домой, вручил драгоценную книжку и поздравил счастливца. "Слишком поздно", - сказал умирающий скрипач. Вдова скрипача с детства получала все горести полной мерой. Она дочь священника, и в ее комнате и сейчас стоит киот, из которого давным-давно выбросили все иконы. Отцу повезло - он умер дома от рака, кажется, не успев расстричься или перейти в живую церковь. Детей разбросало по всей стране - каждый стремился уехать подальше от дома, чтобы никто не знал об их происхождении. Моей сослуживице пришлось вернуться в родной город после первой беды - она вышла замуж, и мужа, мелкого журналиста, тут же посадили. Она метнулась из Ленинграда в родной город и там доживает дни, похоронив второго мужа - скрипача.

Носит она имя первого мужа, потому что побоялась регистрироваться со вторым, и сына он перед смертью усыновил. Эта женщина дрожала всю жизнь и продолжает дрожать и сейчас, а я не могу по совести сказать, что для дрожи нет оснований. Я, например, не дрожу только потому, что у меня нет сына, стихи напечатаны и я себе сказала: "Хватит - надрожалась..." Сейчас, конечно, в миллион раз меньше оснований для дрожи, чем в дни царствования друга детей и народов и даже чем при авторе знаменитого доклада о культе личности. Но нормальному человеку и сейчас есть чего бояться: сегодня вроде ничего, но кто знает, что будет завтра. Дрожащая мать слишком молодого для ее возраста сына - она ро

[178]

дила его сильно за сорок, и сейчас он только учится - мучительно боится за него, тоже скрипача, а ей уже кажется, что все скрипачи подвергаются гонениям, как некогда ее муж Ее надоумили, что сыну может повредить фамилия его матери, поскольку ее первый муж не реабилитирован. Чтобы не ворошить прошлого, она долго не подавала на реабилитацию и раскачалась уже после падения Хрущева, когда заниматься реабилитациями перестали. Она получила бумажку, что прокуратура оснований для реабилитации не нашла. К тому же ее первый муж сел еще в конце двадцатых годов, а этих дел никто никогда не ворошил. Точно такую бумажку из прокуратуры получила и я в дни венгерских событий. Добрая прокурорша, листавшая крохотное дело тридцать восьмого года, уговорила меня подать заявление о пересмотре дела тридцать четвертого года. "Никакого преступления нет, - сказала она, - ведь это только стихи, и он даже нигде публично их не читал. Так и напишите". Я подумала, что действительно началась новая жизнь, и написала именно такое заявление, как мне посоветовала прокурорша. Не прошло и двух месяцев, как стихи снова стали преступлением, как и мысль. Я храню отказ как святыню и постоянное напоминание о том, что все и всегда легко может повернуться на любое количество градусов. Жаль, что я не запомнила фамилии прокурорши. Было бы любопытно послушать, что она говорит сейчас. На запросы издательств прокуратура скромно отвечала, что дело, в сущности, одно и двух бумажек не требуется. Что бы ответили сейчас, я не знаю. Игра в посмертные реабилитации кончилась, а Мандельштама никто не хочет печатать, - ну их к ляду...

У меня речь идет о покойнике, который больше тридцати лет лежит в яме, в Гутенберге не нуждается и до сих пор портит кровь настоящим советским писателям. У моей поповны, вдовы и матери скрипачей, сердце болит за живого - за сына, у которого все впереди. Ей страшно, что отказ в реабилитации повредит ему. Она боится, что ее куда-то вызовут и спросят, зачем она столько лет лгала в анкетах, называя себя не вдовой, а разведенной. "Куда вас вызовут? - спросила я. - Ведь вы уже пенсионерка..." - "А в собесе тоже ведь есть отдел кадров", - сказала она.

[179]

Она боится всего - управдома, начальника кадров, бывших сослуживцев, соседей по дому, всех учителей и администраторов школы, где учится сын, милиционеров, людей, а главное, того места, куда увозят по ночам и где задают груды вопросов... Если вас спросят, почему вы лгали в анкетах, скажите, что вы боялись потерять работу, посоветовала я и напомнила ей про женщину, служившую, кажется, лаборанткой в нашем институте. Она приехала из Москвы с тремя детьми и всем жаловалась, что муж увлекся другой, потерял голову и бросил семью. Зарабатывала она гроши и голодала вместе со всем выводком. Ей советовали подать на алименты и ругали негодяя, народившего столько детей. Она гордо отвечала: ни я, ни мои дети у него ничего не возьмем... Семья была поразительно дружная, но дети сторонились посторонних, держались кучкой и старшие всеми силами помогали матери. В один прекрасный день вернулся муж, и по всему институту разнеслась весть, что коменданту для прописки он дал справку из лагерного управления. Он, оказывается, сидел, а она разыгрывала комедию, чтобы сохранить работу... Только он сидел не по пятьдесят восьмой, напомнила мне вдова и мать скрипачей, просто проворовался по службе, иначе ведь он бы не вернулся...

Все жены лагерников, получивших срок по пятьдесят восьмой, твердо знали, что принадлежат к самой жалкой и ничтожной категории граждан, которая ни в какое сравнение не идет со счастливыми супругами служебных мошенников и воров. Моя гостья мучительно обдумывала, что ей сказать, если ее вызовут и потребуют объяснения многолетней лжи. Признаться, как я ей советовала, что лгала со страху, она не смела: вузовский работник, воспитатель молодежи, как вы смели бояться!.. Эта женщина до сих пор дрожит как осиновый лист, как тростинка... Я свидетельствую, что для страха у нее были все основания, и не могу поручиться, что впредь нас всех не охватит безумная, но имеющая самые реальные основания дрожь. А ведь этой женщине еще здорово повезло в жизни: отец и один из мужей умерли дома, а сын не оказался ни тунеядцем, ни подписантом...

Дрожь - естественное состояние всякой единицы, приближающейся или находящейся в пенсионном воз

[180]

расте. Тридцатилетние побаиваются, но не дрожат. Единицы среди единиц потеряли страх. Таких очень мало, меньше, чем пенсионеров, которые перестали дрожать или раскаялись в том, что писали доносы. Раскаявшихся я не видела ни разу, слышала только об одном, но речь о нем впереди. Переставших дрожать знаю нескольких и удивляюсь их спокойствию. Многие временно не дрожат, но проявляют неусыпную и бдительную осторожность. Ведь всю нашу жизнь нас обучали бдительности, вот мы и продолжаем бдеть...

Люди редко пересматривают свое жизнепонимание. Складывается оно в юности и так и живет с человеком. Я спросила вдову скрипача: "Ваш отец научил вас верить в Бога?" Она растерялась. Когда-то семейное благополучие зависело от службы в церкви и ее водили ребенком на все главные службы. Потом ей пришлось выучить закон про переход количества в качество и про скачки, и она узнала, что религия - опиум для народа, хотя про опиум она знает только то, что он входит в состав некоторых болеутоляющих. Твердо усвоено только одно: религиозность - признак отсталости. Она выкинула иконы, ни о чем не подумав, и жила только мучительной жалостью к мужу и страхом за сына. У нее музыкальный голос - семьи священников всегда музыкальны, - и он льется, как ручеек. Она знает, как труден для исполнения скрипичный концерт Брамса, и мечтает об одном - жить с сыном. Любовь и жалость - ее вера, и она в жизни никого не обидела. Где-то в ее роду среди священников, верующих или чиновников церкви был, наверное, хоть один чистый духом и помыслами, от которого она, случайно утратив веру, унаследовала способность к любви, к жалости и к печали, а еще дивную чистоту помыслов и музыкальную структуру духа. К ней подступает слепота, и неизвестно, куда пошлют сына и сможет ли она к нему поехать. Неужели он тоже будет метаться из одного города в другой, и снова куда-то, и опять куда-то, так что она за ним не угонится?.. Сын вырос дикий и тоже всего боится. Страх передается по наследству, даже если это благоприобретенное свойство...
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.