Утомленные следы
Постоят еще немного
Без покрова, без слюды
О. Мандельштам
Со смертью Ахматовой в 1966 году явилась мысль написать воспоминания о ней. Однако формы для новой книги не находилось - мешало ощущение прошлого как неизбывно настоящего, между тем писание собственно мемуаров требует момента некоего идилличного отре">

Вторая книга (8)

[1] [2] [3] [4]

[103]

У большинства моих современников такой роскоши и сейчас нет, потому что они не заслужили... Мне хотелось бы, чтобы такое давалось не по заслугам. Ведь я знаю, что Мандельштам и Хлебников получили по заслугам, и мне больно вспоминать их участь. Кто высчитывает эти заслуги?

"Мы" Мандельштама - это те люди, заочный разговор с которыми продолжался всю жизнь. Их было трое, но кроме троих - вся мировая поэзия, не знающая разделения ни в пространстве, ни во времени. Неважно, какое место займет поэт в мировой поэзии, хотя бы самое крохотное. Самое маленькое местечко в поэзии, одна-две удачи, одно сказанное слово, один стишок, дает право на братство, на вхождение в "мы", на участие в пире. Я твердо знаю, что в председатели земного шара ни один поэт не метил и самый титул лишь шутка одного из самых наивных среди них, бездомного странника, которого обласкала старуха дворничиха в Доме Герцена. Пропуском в поэзию служит вера в ее священный характер и чувство ответственности за все, что совершается в мире. Хлебников, который не слышал обращенных к нему слов, кроме приглашения прийти на следующий день в то же время к обеду, написал рассказ про зайца, которого пристрелил человек с ружьем. А ведь заяц, увидав его, подумал, что впервые видит настоящего человека, и потому не бросился бежать. Еще Хлебников написал стихи про чрезвычайку ("словно чайка") и про дурачка, хваставшегося способностью совершать подвиги и убийства, но, как выяснилось, вымазавшего свою шашку не кровью, а красной краской. Как будто оторванный от мира Хлебников видел преступления эпохи и с ужасом от них отвернулся. Разве это не пропуск в поэзию?

Поэт всегда благодарен тем, кто своим опытом помог становлению его стихов, когда он приступал к работе над словом. Эта благодарность служит пропуском в поэзию. Я не верю молодым бунтарям, отрекавшимся от Пушкина. Они просто хорохорились, стыдясь своей любви к первому поэту. Пусть им простится их юношеская заносчивость, за которую они, наверное, сами же расплатились.

[104]

Поэт еще отличается острым сознанием своей греховности, и это особенно важно в двадцатом веке, который отменил само понятие греха. Этому дал пример первый поэт, повторивший молитву, которая "падшего крепит неведомою силой". Ахматова говорила о "грехе и немощи" своей, Мандельштам единственной своей заслугой считал, что он "крови горячей не пролил", Хлебников, сказочник, мечтавший о "девах", которые окружают полубога, знал, что он "проснется, в землю втоптан, пыльным черепом тоскуя". Я верю, что им простятся их грехи и люди вспомнят в нужный час хотя бы строчку, хотя бы слово, которые они нашли и сказали. А я живу жалостью к каждому из них, такой смертной, что она дает мне силы жить*.

Чад небытия

В Москве мы останавливались, в Москву приезжали, в Москве жили, в Петербург только "возвращались". Это был родной город Мандельштама любимый, насквозь знакомый, но из которого нельзя не бежать. "Городолюбие, городострастие, городоненавистничество", названные в "Разговоре о Данте", это чувство, испытанное Мандельштамом на собственном опыте. Петербург постоянная тема Мандельштама. О нем "Шум времени", "Египетская марка", много стихов из "Камня", почти все "Тристии" и несколько стихотворений тридцатых годов. В строчках "И каналов узкие пеналы подо льдом еще черней" - почти ностальгическая боль. И Петербургу Мандельштам завещал свою тень: "Так гранит зернистый тот тень моя грызет очами, видит ночью ряд колод, днем казавшихся домами..." От Петербурга Мандельштам искал спасения на юге, но снова возвращался и снова бежал. Петербург - боль Мандельштама, его стихи и его немо

----------------------------------

* Далее следовало: В этом сила старости, потому что в прежние годы я не знала такого чувства. У каждого возраста есть свой смысл, и единственное доступное на земле счастье - подойти к порогу, познав все времена года.

[105]

та. Кто выдумал, что это я не любила Петербурга и рвалась в Москву, потому что там жил мой любимый брат?.. Сентиментальная версия нашей жизни... Я никогда не имела на Мандельштама ни малейшего влияния, и он скорее бросил бы меня, чем свой город. Бросил он его задолго до меня, а потом повторно бросал и дал точное объяснение: "В Петербурге жить - словно спать в гробу..." Хотела б я знать, при чем здесь мой брат, с которым я действительно всегда дружила... В "буддийской Москве", в "непотребной столице" Мандельштам жил охотно и даже научился находить в ней прелесть - в ее раскинутости, разбросанности, буддийской остановленности, тысячелетней внеисторичности и даже в том, что она не переставала грозить ему из-за угла. Жить под наведенным дулом гораздо легче, чем в некрополе с его пришлым, много раз сменявшимся населением, всегда мертвым, но равномерно двигающимся по улицам, и, наконец, самым страшным в стране террором, остекленившим и так мертвые глаза горожан. В Петербурге Мандельштам не дожил бы до тридцать восьмого года. Он только тем и спасся, что "убежал к нереидам на Черное море". Впрочем, черноморские нереиды так же плохо спасали людей, как и балтийские. Спасала только случайность.

Мандельштам рано почувствовал конец Петербурга и всего петербургского периода русской истории. Во время июльской демонстрации он служил в "Союзе городов" и вышел со своими сослуживцами на балкон. Он говорил им о конце культуры и о том, как организована партия, устроившая демонстрацию ("перевернутая церковь" или нечто близкое к этому). Он заметил, что "сослуживцы" слушают его неприязненно, и лишь потом узнал, что оба они цекисты и лишь до поры до времени отсиживаются в "Союзе городов", выжидая, пока пробьет их час. Он называл мне их имена. Один, кажется, был Зиновьев, другой - Каменев. Балконный разговор "по душам" навсегда определил отношение "сослуживцев" к Мандельштаму, особенно Зиновьева. Мы это остро чувствовали, когда жили в середине двадцатых годов в Ленинграде. Непрерывная слежка и раннее запрещение печататься (1923) были естественным следствием обще

[106]

го положения Мандельштама, но в Ленинграде все оборачивалось острее и откровеннее, чем в Москве. У меня ощущение, что Москва имела кучу дел на руках, а Ленинград, от дел отставленный, только и делал, что занимался изучением человеческих душ, которые предназначались для уничтожения. Еще неизвестно, уцелел ли бы Мандельштам, если б к моменту послекронштадтского террора находился в Ленинграде. Террор развернулся во всю силу, и Москва еще давила на Ленинград, обвиняя местные власти в том, что они не дают воли рабочему классу излить свой гнев.

В этом-то разгуле и погиб Гумилев. Два слова о "юноше из морской семьи", который приезжал в 21 году к Гумилеву. Он был послан адмиралом Нимецом пригласить Гумилева в поездку в Крым - отдохнуть и подкормиться. Ходасевич наивно считал, что он был специально подослан к Гумилеву. Надо уметь отличать подосланных стукачей, и это своеобразное советское искусство, которым Ходасевич не успел овладеть, предпочитая всюду и везде видеть сети и капканы. Таков советский обычай, но он только ослабляет людей, которым следовало бы быть всегда начеку. Ни в каких особых сетях и капканах у нас не нуждались - при терроре не требуется серьезной мотивировки, чтобы уничтожить человека. "Оформить дело" легче легкого, пора это понять. Вокруг поэта всегда много мелкой швали, чтобы из нее выжать любое показание, и никто не стал бы тратить на командировочные, засылая человека из столицы. Фамилия юноши была Павлов. Ничего хорошего про него сказать не могу. Думаю, что под давлением он подписал бы что угодно для спасения своей шкуры. (Он тоже был арестован, но вышел невредимым.) Но есть чисто бюрократическая загвоздка, снимающая предположения Ходасевича. Адмирал Нимец сам взял к себе Павлова, чтобы спасти юношу из "хорошей семьи". Павлова могли использовать для слежки за его покровителем Нимецом, иначе говоря, дать ему поручение первостатейной важности. Совершенно исключается, чтобы столь ценному агенту дали дополнительное задание по уничтожению Гумилева. Такого рода "совместительство" немыслимо. Отделы карательных органов использовали своих агентов по назначению, а

[107]

не как попало. Для уничтожения поэта взяли бы поэтишку, а не военного специалиста. Оцуп, бывший в курсе дела Гумилева, ходивший к Горькому и разузнавший все, что до нас дошло, не подозревал Павлова ни в чем. Он не прерывал с ним сношений и перед своим отъездом - в последний раз, когда был в Москве, останавливался у Павлова, куда мы зашли с ним прощаться.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.