Солженицын и Сахаров (16)

[1] [2] [3] [4]

Влиянию нового окружения Солженицына мы склонны приписать и многие другие страницы третьего тома "Архипелага", ибо просто трудно поверить, что он не только написал их в СССР, но и, как сказано во втором "Послесловии", сумел все-таки дать прочесть немногим своим друзьям (С. 581).

Солженицын, например, полностью оправдывает тех директоров школ и учителей, которые продолжали и в оккупированных городах и селах учить детей по предложенной фашистами программе. Что же в этом плохого? - спрашивает Солженицын.

"Конечно, за это придется заплатить и, может быть, внести портреты с усиками. Елка придется уже не на Новый год, а на

217

Рождество, и директору придется на ней (и в какую-нибудь имперскую годовщину вместо Октябрьской) произнести речь во славу новой замечательной жизни - а она на самом деле дурна. Но ведь и раньше говорились речи во славу замечательной жизни, а она была тоже дурна" (С. 16).

И это пишет автор призыва "Жить не по лжи!". Да, многое из того, что говорили своим ученикам в 20-30-е годы учителя и директора, мягко выражаясь, не вполне соответствовало истине. Но подавляющее большинство педагогов искренне верило в то, что они тогда говорили; эти люди также верили в истины марксизма-ленинизма, как верил в них тогда молодой Солженицын. И они также мало знали о преступлениях сталинской клики, как не знал о них и Солженицын с его умом и с его тогда уже возникшим недоверием и к Сталину, и к организованным в 1936-1938 гг. "открытым" политическим судебным процессам. Но не знать о преступлениях оккупантов, живя на захваченной гитлеровцами территории, было нельзя. О них знали и дети, и учителя. Вот почему лучшие из них, подобно герою повести В. Быкова "Обелиск", шли в партизаны, а не произносили речи во славу оккупантов.

Не оставляет своим вниманием Солженицын и судьбу молодых женщин, которые становились наложницами немецких солдат и офицеров. Это старый сюжет, и он блестяще развернут еще Г. Мопассаном в его знаменитой повести "Пышка". Солженицын, однако, и здесь придерживается особой точки зрения. Вот что пишет он в своей книге: "Сперва о женщинах - как известно, теперь раскрепощенных... Но что это? - не худшую ли Кабаниху мы уготовили им, если свободное владение своим телом и личностью вменяем им в антипатриотизм и уголовное преступление? Да не вся ли мировая (досталинская) литература воспевала свободу любви от национальных ограничений, от воли генералов и дипломатов?.. Прежде всего - кто они были по возрасту, когда сходились с противником не в бою, а в постелях? Уж, наверное, не старше 30 лет, а то и двадцати пяти. Значит от первых детских впечатлений они воспитаны после Октября, в советских школах и советской идеологии! Так мы рассердились на плоды своих рук? Одним девушкам запало, как мы пятнадцать лет не уставали кричать, что нет никакой родины, что отечество есть реакционная выдумка. Другим прискучила преснятина пуританских наших собраний, митингов, демонстраций, кинематографа без поцелуев, танцев без обнимки. Третьи были покорены любезностью, галантностью, теми мелочами внешнего вида мужчины и внешних признаков

218

ухаживания, которым никто не обучал парней наших пятилеток и комсостав фрунзенской армии. Четвертые же были просто голодны, да, примитивно голодны, т. е. им нечего было жевать. А пятые, может, не видели другого способа спасти себя или своих родственников, не расставаться с ними" (С. 13-14).

Странно, что все это мог написать русский человек, офицер, прошедший через войну, который в 1943-1945 гг., проходя через освобожденные русские города и села, должен был ясно видеть, что означали тогда "галантность" и "любезность" фашистских офицеров и солдат. Да ведь "от первых детских впечатлений воспитаны в советских школах и советской идеологии" были не только те женщины, которые спали с гитлеровцами в оккупированных местностях (и с лагерными чинами - в лагерях), но и те, которые умирали с голоду, но не продавались за плитку шоколада или пару чулок. И этих-то вторых! - было гораздо больше, их были миллионы. Конечно, никто из женщин, "сходившихся с противником не в бою, а в постелях", не заслужил тех многолетних сроков каторжных лагерей, которые многие из них получили. Но они вполне заслужили ту кличку "немецкие подстилки", которой окрестили их в годы оккупации их бывшие подруги и односельчане. Солженицын с этим решительно не согласен. Он пишет, правда, что-то невнятное о нравственном порицании, с оговоркой "может быть". Главными же виновниками он считает "всех нас, соотечественников и современников. Каковы же были мы, - пишет он, - если от нас наши женщины потянулись к оккупантам" (С. 14).

Опять о коммунистах в лагере

Через всю книгу Солженицына, и третий том не составляет здесь исключения, проходит неприязнь и озлобление не только в отношении коммунистов вообще, но и тех членов партии, которые по 10-18 лет провели в сталинских лагерях и прошли через испытания, несравненно более тяжкие, чем те, через которые прошел сам Солженицын. Называя большинство членов партии не иначе, как "ортодоксами", Солженицын утверждает, что после XX съезда эти ортодоксы вернулись на волю такими же точно, какими они были и до лагеря. Эти ортодоксы вообще не хотят вспоминать лагеря и тюрьмы и избегают лагерных знакомств. "Да и какие же они благо-намеренные, если им не быть, не простить, не вернуться в прежнее состояние? Ведь об этом же

219

и слали они четырежды в год челобитные: верните меня! верните меня! я был хороший и буду хороший. В чем для них возврат? Прежде всего в восстановлении партийной книжечки, формуляров, стажа, заслуг... С этим они и повалили в 1956 году: как из затхлого сундука, принесли воздух 30-х годов и хотели продолжить с того дня, когда их арестовали" (С. 479).

И тон, и содержание этой тирады вызывает решительное возражение. Хорошо ведь знает Солженицын, что не из "затхлого сундука" вернулись арестованные в 30-е годы коммунисты, а их тех же страшных каторжных лагерей со следами пыток и истязаний. И хотя большинство из них не изменило своим убеждениям, однако отношение к нашей действительности у них было уже иным (мы не имеем в виду "забывчивых" одиночек, которые были во всех категориях и потоках бывших зэков). И не "повалили" они из лагерей, а шли на волю редкой цепочкой, ибо большая часть арестованных в 30-е годы коммунистов была расстреляна или умерла в лагерях.

Неблагородство и тенденциозность Солженицына в данном случае никак не делает ему чести. О тех коммунистах, кто вел себя достойно упоминает он лишь мельком (в Комиссию, возглавившую Кенгирское восстание, свидетельствует Солженицын, "вошли и женщины". "Шахновская, экономист, партийная, уже седая"). Зато о трусах, предателях, о ловкачах, если они "партийные", он пишет куда подробнее. Но вот трудная для Солженицына фигура - Капитон Кузнецов, руководитель лагерного восстания, глава "сорокадневного правительства", председатель избранной заключенными Комиссии. Бывший полковник Красной Армии, выпускник Фрунзенской академии, уже немолодой. Командовал после войны полком в Германии и получил срок за то, что "кто-то у него бежал в западную зону". К началу восстания сидел в лагерной тюрьме "за очернение лагерной действительности" в письмах, отправленных через "вольняшек". Надо полагать, что Кузнецов был членом партии, но Солженицын об этом ничего не говорит. Никаких фактов, компрометирующих Кузнецова, у Солженицына нет. Наоборот, мы узнаем из рассказа Солженицына, что все 40 дней восстания держится Кузнецов прекрасно. Он отказывается от освобождения, которое пришло ему в дни восстания, организует пролом стен и выламывание решеток, из которых выковывались пики. При переговорах с прилетевшими в лагерь "важными генералами" Кузнецов командой "Головные уборы - снять!" заставил и генералов МГБ снять

220

шапки перед трупами убитых зэков. На угрозы генералов, по свидетельству самого Солженицына, - "встал Кузнецов. Он говорил складно и держался твердо. Если войдете в зону с оружием, - предупреждал он, - не забывайте, что здесь половина людей - бравших Берлин. Овладеют и вашим оружием" (С. 328). Казалось бы, какой упрек можно бросить такому человеку? Но вот как заканчивает рассказ о нем Солженицын: "Капитон Кузнецов! Будущий историк Кангирского мятежа разъяснит нам этого человека. Как понимал и переживал он свою посадку? В каком состоянии представлял свое судебное дело?.. Только ли профессионально-военной была его гордость, что в таком порядке он содержит мятежный лагерь? Встал ли он во главе движения, потому что оно его захватило? (Я это отвергаю.) Или, зная командные свои способности - для того, чтобы умерить его, ввести в берега и укрощенной волною положить под сапоги начальству? (Так думаю.)" (С. 328).

"Суд над верховодами, - пишет через 20 страниц Солженицын, - был осенью 1955 года, разумеется, закрытый и даже о нем-то мы толком ничего не знаем... Приговоры нам неизвестны. Вероятно Слеченкова, Михаила Келлера и Кнопкуса расстреляли..." (С. 347).

А как же Кузнецов, которого судили на том же суде? О нем автор "Архипелага" уже ничего не говорит.

Выходит, что Кузнецов был провокатором? Нет, так прямо Солженицын этого, конечно, не утверждает. Но намекает именно на это. Но можно ли так писать о человеке, который, скорее всего, героически погиб, к тому же не имея для своих подозрений никаких доказательств? Если он коммунист, то для Солженицына - можно. И это не единственный пример тенденциозной двусмысленности, с какой Солженицын говорит об отличившихся в лагерях коммунистах.

О "либеральности" русского самодержавия
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.