& Копелев Лев. Мы жили в Москве (15)

[1] [2] [3] [4]

- Однако у нас есть точные показания, именно вот эти два студента приходили к вам, когда вы находились в больнице... Вы же были в апреле прошлого года в больнице. Они оба показывают, что разыскали вас по совету писателя Солженицына.

- Ах вот оно что! Теперь мне все ясно. Затевается дело против Солженицына. В таком случае у нас с вами вообще никаких разговоров не будет. Я напишу собственноручно, что показаний давать не буду, никакого участия ни в какой форме в таком деле принимать не желаю.

- Да что вы, что вы? Не надо так волноваться, никакого дела Солженицына нет. Это лишь один мелкий факт, который упоминают два подследственные, что он дал им совет обратиться к вам.

Я принес с собой несколько листов бумаги, чтобы делать заметки. Стал писать, что считаю недопустимым, вредным для престижа страны, культуры, литературы травлю, преследование всемирно известного писателя, который стал гордостью советской литературы.

- Вот это прошу включить в ваш протокол.

- Пожалуйста, если вы настаиваете, но только следствию важно другое: упомянутые лица в апреле шестьдесят восьмого года приходили к вам два раза, имели с вами длительные собеседования. Из показаний подследственных видно, что вы лично были против их антисоветской деятельности, осуждали ее, старались их удерживать, как старший товарищ. Не понимаю, почему вы отрицаете? Вас лично все материалы по этому делу характеризуют с положительной стороны, так что мы надеялись, что вы просто поможете следствию и суду.

- Ни о каких собеседованиях ни с какими рязанскими студентами я рассказывать не могу, так как ничего об этом не знаю. Ни положительной, ни вообще никакой роли я в этом деле играть не могу.

Допрос продолжался часа три. Он читал мне выдержки из показаний, в которых оба мальчика довольно точно воспроизводили наши разговоры. При этом в их передаче мои высказывания были куда более "выдержанными", "идеологически благонамеренными", чем в действительности. То ли ребята так их запомнили, то ли не хотели меня подводить.

Следователь повторял все время одни и те же вопросы, иногда сердито начиная: "Следствию известно, что вы такого-то числа в таком-то месте...", а я так же упорно повторял: "Не помню... не знаю... ничего такого не было..." Он стал угрожать: "Ставлю вас в известность, что за дачу ложных показаний вы подлежите уголовной ответственности". Я попросил показать мне соответствующую статью УК, прочитал, что мне грозит штраф или полгода принудительных работ, то есть будут вычитать 25% зарплаты. Хотя я тогда уже не получал никакой зарплаты, я все же изменил тактику, стал вместо "не было" говорить "не помню".

Следователь устал. Он ходил куда-то советоваться. На это время его заменял, - ведь меня не полагалось оставлять одного в кабинете - другой, тоже откуда-то из "глубинки". Тому просто хотелось поговорить. Он расспрашивал о Евтушенко, о Твардовском, о том, что в "Раковом корпусе" написано, правда ли, что Солженицын за власовцев.

Вернулся "мой" следователь и сказал, что нам придется еще раз встретиться в понедельник, подписать протоколы, - сейчас пятница, они перепечатать не успеют.

Р. В субботу позвонил Отто Энгельберт, бывший военнопленный ефрейтор, слушатель фронтовой антифашистской школы. С тех пор, как он в 1963 году нашел Л., он ежегодно приезжал в Москву из Гамбурга.

Я стала просить на этот раз отказаться от встречи: иностранец между двумя допросами в КГБ - это уж слишком. Л. успокаивал меня, но и упрямо твердил свое: "Я ни в чем не изменю поведения им в угоду".

Он пошел за Отто в гостиницу, они гуляли и фотографировались на Красной площади и у Большого театра. Л. привел его и еще одну немецкую туристку к нам обедать.

Фотография, сделанная Отто в те дни, была год спустя напечатана в "Ди Цайт" - первый снимок, опубликованный на Западе.

Л. Ареста я тогда не боялся. И потому что обстановка в стране тогда уже и еще не располагала к таким страхам. И потому что общение со следователями воспринималось волчьим арестантским инстинктом как безопасное для меня, как формально бюрократическая игра. Это ощущение не изменилось и в понедельник, двадцатого октября, когда, кроме следователя, меня ожидал еще и начальник следственного отдела областного КГБ, моложавый, с острым злым взглядом из-под очень густых бровей. Он пытался меня уличить.

- Вы говорите, что ничего не помните, что было год назад. Эти парни все подробно, точно рассказали, а вы ничего вспомнить не можете... А ведь вы же лекции читаете. Про вас рассказывают, что у вас замечательная память, стихи наизусть знаете на разных языках, как же вам после этого можно верить? Где же тут гражданская честность?

- Когда вам будет столько же лет, сколько сейчас мне, вы убедитесь, что хорошо помнятся события, и стихи, и люди, и даже разговоры, которые велись двадцать-тридцать лет назад, и при этом может вовсе не запомниться то, что было на прошлой неделе, тем более - в прошлом году. Это уже возрастные особенности памяти.

Он смотрел на меня с ненавистью.

- Что ж, вам придется все это повторить на суде. Сами подсудимые вас изобличат.

- А мне на суде нечего делать. Я не собираюсь туда ехать.

- За это будете отвечать по закону в уголовном порядке.

Но я уже знал, что за неявку в суд свидетеля ему грозит штраф или принудительные работы.

- Что это у вас за бумажки?

- А я записываю все, что говорю вам. Записываю именно потому, что не доверяю своей памяти.

- Прекратите и отдайте ваши бумажки!

- Ну, что ж, прекращу. Потом придется восстанавливать по памяти.

Я положил записи в карман.

- А отдам только по предъявлении ордера на изъятие моих личных вещей.

В понедельник меня провожал на Малую Лубянку Игорь Хохлушкин и остался ожидать на улице, почти два часа расхаживая перед входом в КГБ. Он сам провел пять лет в сталинских лагерях и тюрьмах. В последующие годы наши с Игорем пути далеко разошлись. Но как бы ни огорчали меня иные его суждения, я каждый раз вспоминаю то, что испытал, увидев его на улице вблизи от проходной.

- Ну, значит, все, пошли домой.

Р. А у меня, у которой не было арестантских инстинктов, все эти дни и позднее был страх. Страх за Л. Что он должен был чувствовать, входя в те двери.

И все наши родные и друзья были в сильной тревоге за Л. Они собрались в нашем старом доме, ближе к Лубянке, ждали, пока Л. не вернулся. Их близость укрепляла, была необходима. Но их страхи усиливали мои.

К тому же каждый давал советы: как надо поступать, как вести себя дальше. Почти все считали опасным, что мы продолжаем встречаться с иностранцами.

Во вторник, двадцать первого октября в ЦДЛ на партийное собрание Союза писателей пригласили всех членов партии, работающих в издательствах, редакциях Москвы. Докладывал парторг ЦК Арк. Васильев, отставной полковник госбезопасности, общественный обвинитель на процессе Синявского-Даниэля.

Вечером после собрания несколько человек пришли к нам и рассказали, что Васильев говорил о Л., говорил, что Л. был в 1945 году арестован и осужден правильно, приводил даже отзыв генерала Окорокова, назвавшего тогда Л. "немецким агентом". "Он не наш человек, он исключен из партии, но, оставаясь в Союзе писателей, он разлагает писательскую организацию".

Меня больно поразило, что никто из трехсот участников собрания не возразил на это, не было ни реплик с мест, ни вопросов.

На следующий день мы уезжали в Армению. Нас обоих еще зимой пригласили Ереванский университет и Институт иностранных языков прочитать по циклу лекций. В Москве нас тогда уже никто не приглашал. Но в другие города и республики московские "черные" списки доходили, к счастью, не сразу.

Мне эти лекционные поездки были необходимы. Общение со слушателями, со студентами, с коллегами и просто с книголюбами стало важнее, чем когда-либо раньше. Отлучение от преподавательской деятельности было для меня одним из самых тяжелых, самых болезненных лишений.

Эти поездки были для нас и радостной работой, и побегами от московской сутолоки, которая временами становилась невыносимой. Уже с утра начинали приходить посетители, чаще всего незваные (мы сами и наши близкие старались беречь утро только для работы). Из-за приходов невозможно было сосредоточиться, подумать, додумать, дописать фразу, углубиться в книгу.

Уезжали мы и от угрожающих анонимных писем и анонимных телефонных звонков.

Да мы и просто любили ездить. На праздники дарили друг другу железнодорожные и пароходные билеты. Так мы ездили по Волге и Каме, по Волго-Балту, в Ярославль, в Ростов Великий, в Сухуми, в Батуми, Тбилиси...

Уезжали от себя и к себе.

И каждый раз в предотъездные дни нарастала тревога, напряженность: УСПЕЕМ ли уехать?

Кроме КГБ угрожали еще и болезни. Бег времени.

Но в те октябрьские дни напряжение было острее, чем когда-либо прежде или позднее.

Впервые после прошедших со дня реабилитации тринадцати лет крупный функционер вслух заявил, что Л. в 1945 году был осужден правильно.

И вызов в КГБ, который нам уже начал казаться случайным эпизодом, приобретал новый зловещий смысл.

Тем сильнее было желание уехать.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.