& Копелев Лев. Мы жили в Москве (22)

[1] [2] [3] [4]

Но именно веселый и в конечном счете возвращающий к понятному и доброму миру, где терпят поражение тараканища и бармалеи.

Чаще всего он избегал мрачного, болезненного, ущербного; стремился к ясности, здоровью. Веселых леших он предпочитал печальным демонам.

Ему был чужд Достоевский, он не жаловал Цветаеву.

Он - литератор-труженик - с молодости, со времен газетной поденщины сохранил привычку работать повседневно, упорно, непрерывно. Он рано отказался от богемных и светских развлечений: не пил, не курил, не играл в азартные игры, не охотился, не рыбачил, не собирал коллекции...

Он в десять часов вечера ложился спать. Пока хватало сил, работал по дому, таскал воду, колол дрова. Хорошо ходил на лыжах, плавал, греб, любил долгие прогулки. В старости не покидал Переделкино; до начала последней болезни был неутомимым пешеходом.

Литература всегда оставалась его главной страстью - его работой и досугом, игрой и повинностью. Из этого единства выросла "Чукоккала". Он любил общество; был веселым тамадой на трезвых пирах слова, мысли и шутки. Для большинства их участников эти встречи оставались просто приятными воспоминаниями. Он же в дневниковых записях, которые вел на протяжении десятилетий, отмывал из потоков досужей болтовни драгоценные крупинки для сокровищниц своей памяти.

* * *

Когда мы впервые пришли в его дом, он был уже общепризнанным и прославленным. Старики, знавшие его стихи с детства, читали их внукам. Его книги издавали в Западной Европе, в Японии, в Америке. К нему ежедневно прорывались писатели, журналисты, редакторы, режиссеры и операторы кино и телевидения, библиотекари, учителя... Постоянно звонил телефон, почтальоны тащили охапки писем, бандеролей, авторы книг и статей просили об отзывах.

Он не был смиренником. Он знал цену своему слову, образованности, известности. Ревниво дорожил своим временем, которого никогда не хватало. Его рабочие часы были священны. Случалось, он резко, даже грубо отваживал тех, кто мешал ему.

Но, закончив статью, очерк, заметку или деловое письмо, он тут же спешил прочесть написанное вслух - друзьям, знакомым, и отнюдь не только профессиональным литераторам.

Нам он читал свои предисловия к сборнику Пастернака, к "Чукоккале", статью о "Поэме без героя", некоторые письма и жалобы; давал с собой рукописи своих очерков о Зощенко, о Гумилеве. Первый раз нас это ошеломило, да и позднее всегда поражало, как настойчиво он требовал критических суждений.

- Прежде всего скажите, что именно не понравилось. Что режет ухо. Что кажется недостаточно убедительным, недостаточно понятным.

Многие уже тогда считали его олимпийцем. Добрым дедушкой всех советских детей. Старейшиной литературного цеха...

Таким изображали его юбилейные статьи, литературные обзоры, позднее некрологи и воспоминания...

Нет, он никогда не застывал в монументальном величии. И менее всего был благостным патриархом.

"Молодость долго не покидала его", - писал он о Пастернаке. Молодость Чуковского длилась еще дольше. Молодыми были все его повадки-ухватки, ненасытная любознательность, порывистый нрав, неутомимое прилежание и юношески страстная приверженность к печатному слову.

Первую статью "Что такое искусство" он опубликовал семнадцатилетним. И в последующие семьдесят лет он каждый раз волновался, тревожился из-за каждой новой публикации. Клара Лозовская рассказывает:

"Когда рукопись, наконец, отвозили в редакцию, он нетерпеливо ждал сначала набора, потом корректур, первую и вторую, потом чистые листы, потом авторские экземпляры книги. Он засыпал меня вопросами... Малейшая задержка чудилась ему катастрофой, потому что каждый год, каждый день своей жизни он считал последним подарком судьбы".

Престарелый автор десятков книг каждую новую заметку готовил, напряженно беспокоясь, ждал ее появления нетерпеливо, трепетно и встречал радостно, как начинающий репортер.

Это безудержное стремление публиковать оказывалось иногда сильнее потребности высказать все, что первоначально хотел и именно так, как думал, ощущал. Властное желание увидеть свое слово напечатанным приводило к тому, что иногда он позволял это слово урезывать, корежить.

* * *

- Писатель в России должен жить долго!

Эти слова мы не раз слышали от Корнея Ивановича. Он повторял их, говоря о новых публикациях Ахматовой, Булгакова, Мандельштама, Зощенко, вспоминая о своих тяжбах с редакторами. Впервые он сказал это, кажется, в 1956 году, когда начали воскресать из забвения и люди и книги.

Тогда стало обнаруживаться и то, как необычайно богат он, шутливо именовавший себя самым богатым стариком в Переделкине. В его памяти и в его архивах были накоплены несметные сокровища: образы людей, творивших русскую культуру, события, речи, стихи, рукописи, черновики... Он столько накопил и сохранил потому, что жил долго; и потому, что страстно любил все это; и потому, что его природа, его душевный строй позволили ему усвоить, осмыслить опыт своей жизни и многих других жизней, творческий опыт литературы, исторический опыт народа.

Первые напористые просветители XIX века - шестидесятники и семидесятники, "ходившие в народ", и все их либеральные и революционные последователи - пролеткультовцы, рабфаковцы, энтузиасты ликбеза, - верили, что вершины культуры можно победно штурмовать в лоб, завоевывать лихими атаками, верили, что от миллионов букварей ведут прямые, короткие пути к Пушкину, к Толстому, в Эрмитаж, во МХАТ, к созданию новых, еще более значительных сокровищ культуры.

Подобными иллюзиями жили Чернышевский, Горький, многие старшие и младшие современники Чуковского; и он сам тоже не избежал влияния просветительских утопий.

Но с годами он постепенно убедился: чтобы вырастить колос, недостаточно самого сильного желания, - необходима долгая, упрямая, часто неблагодарная работа. И необходимо время. Он убеждался, что на высоты культуры нельзя вбежать, что ни колос, ни человек, ни книга не созревают ускоренно, досрочно.

Ему посчастливилось. Годы оттепели пришлись ему как раз впору. Его сосредоточенная воля восторжествовала. Он дожил до той поры, когда его сокровенные накопления стали жизненно необходимы для множества людей. И он - щедрый скупой рыцарь - успел раздать немалую часть своих сокровищ.

Под его рабочим столом в переделкинском кабинете стоял сундучок, в котором лежали стопы пожелтевших листов, тетради, записные книжки. К. И. годами собирал рукописи Некрасова.

В том же сундучке хранились рукописи Толстого и Чехова; их подарил Анатолий Федорович Кони - сенатор, тайный советник, академик, ученый, юрист и писатель - был председателем того суда, который в 1876 году, вопреки воле императора, оправдал революционерку Веру Засулич. Кони встречался, переписывался, дружил с Некрасовым, Гончаровым, Львом Толстым, Достоевским, Чеховым, Репиным. И в последние годы жизни дружил с Корнеем Ивановичем Чуковским.

В кабинете, где стоял заветный сундучок, Корней Иванович слушал стихи молодых поэтов, читал рукописи начинающих писателей, разбирал их, критиковал, хвалил.

И тогда связь времен становилась явственной, зримой, осязаемой.

Входя в эту комнату, мы испытывали и жадное любопытство, и счастливое сознание причастности.

Корней Чуковский олицетворял бесконечность, непрерывность жизни русского слова.

Каждый раз мы уходили от него со смешанными чувствами - стыда и радости. Стыдно было за то, что так мало сделали сами, так легкомысленно расходуем время и силы, так невзыскательны к себе и к друзьям...

И всегда радовались, что он есть. Дожил. Вопреки всему - успел. Не только посеял, но и увидел хоть некоторые плоды.

Он жил долго. К счастью для русской культуры.

В рабочем кабинете все сохранилось, как было в тот день, когда его увезли в больницу. Те же книги на столах; те же игрушки; снимки; тот же листок календаря. Дом стал музеем. Без помощи каких-либо учреждений. Его сохранили только любовь и самоотверженность дочери, Лидии Чуковской, внучки, Елены Чуковской (Люши), их сотрудниц, Клары и Фимы.

Приходят люди из разных городов и разных стран. Приходят в одиночку, группами, многолюдными экскурсиями...

Дважды в год - в день рождения и в день смерти Корнея Ивановича - дом полон гостей. Они рассматривают выставки, специально подготовленные материалы из его архива. Читают воспоминания, слушают страницы из его дневников. Слушают звукозаписи его голоса. И нередко звучит смех. Почти так же, как бывало при нем...

Остались книги - слова, мысли, запечатленный голос, остались ученики.

Но нет Корнея Чуковского, который всем своим существом воплощал и олицетворял неразрывность живых нитей, тянувшихся от журналов Некрасова к "Новому миру" Твардовского, от Владимира Короленко к Фриде Вигдоровой, от современников его молодости Чехова, Репина, Блока к его новым молодым современникам.

Хорошие детские стихи писали и будут писать другие поэты. Историю литературы, язык и психологию детей исследовали и будут исследовать другие ученые. И, возможно, с большей свободой и большей глубиной, чем удавалось ему. Высокое искусство перевода, которому он обучил стольких талантливых литераторов, совершенствуют новые мастера. За чистоту, за обогащение живого русского языка продолжают бороться и союзники и противники Чуковского...

Однако нет слова - понятия, чтобы определить его особое дарование, то, которое сделало его соединителем, сцепщиком эпох, поколений, культур, влекло к нему людей разных возрастов, разных стран и разных взглядов.

Это неуловимое и неподражаемое дарование трудно обнаружить в одной книге, нелегко проследить и по собранию сочинений. Но его отсветы явственны в беспримерной "Чукоккале", в тысячах писем, в несчетных лекциях, речах, беседах...

И следы его живут в творчестве многих литераторов, зараженных, вдохновленных примером Чуковского, его помощью, критикой, шуткой... При нем люди становились лучше, женщины обаятельнее, мужчины - мужественнее, и все хотели быть умнее, талантливее, добрее.

Во всем этом не было ему равных, и нет у него ни наследников, ни учеников.

Р. говорила в доме Чуковских 1 апреля 1980 года:
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.