& Копелев Лев. Мы жили в Москве (3)
[1] [2] [3] [4]Анна Ахматова
В феврале 1955 года в Литературном музее праздновали 65-летие Ильи Эренбурга.
Мы слушали речи, приветственные письма и телеграммы. Назым Хикмет и Сергей Образцов говорили об Эренбурге как о хранителе духа настоящего революционного искусства, Александр Бек сказал, что Эренбург уберег эти традиции в то время, как "всех нас давил культ личности". Мы в тот вечер впервые услышали это словосочетание, произнесенное с трибуны.
Вся атмосфера маленького, тесного зала, шумно, радостно откликавшегося на вольные речи, нам казалась возрождением того прошлого, о котором так восторженно говорили сразу полюбившиеся нам ораторы.
И в последующие годы воспоминания Константина Паустовского, Ильи Эренбурга и многих других литераторов, художников, артистов, для которых двадцатые годы были порою их молодости, их молодых надежд, создавали радужные панорамы времени и светлые краски оттесняли тени. В книге Эренбурга многие впервые прочитали строки Цветаевой и Мандельштама, впервые узнали о Модильяни, о Марке.
Возвращались стихи Ахматовой и Есенина, "Клоп" и "Баня" Маяковского, "Мандат" Эрдмана, картины Петрова-Водкина и Фалька, раскрывались тайники спецхранов в библиотеках, запасники в музеях...
Все это после многих лет крикливого, самодовольного невежества ошеломляло, радовало и убеждало: двадцатые годы и впрямь были золотым веком.
Р. На трибуне партийного собрания 26 марта 1956. года стоял Иван Сергеевич Макарьев. Высокий, худой, истощенный, с удлиненным скелетно-голым черепом, он говорил глуховато-низким голосом:
"Зимой тридцать седьмого года к нам в лагерь пришли два эшелона, больше четырех тысяч арестантов. Я увидел множество знакомых лиц, были и делегаты XVII съезда...
...Культ нельзя рассматривать как некое количество фактов, касающееся только лично Сталина. Культ - это уже отрицание ленинизма. Надо высмеивать, вытравливать культ..."
Ему рукоплескали больше, чем всем. Вот он, настоящий большевик: прошел сквозь ад тюрем и лагерей, все выдержал, сохранил душевные силы, сохранил веру в наши идеалы.
Он говорил уверенно, он знал причины прошлых бед и знал, что надо делать: вернуться к "чистоте двадцатых годов".
"Необходимо восстановить атмосферу первых лет советской власти, простоту отношений, доступность руководства... Вернуться к настоящей внутрипартийной демократии, к неподдельным рабоче-крестьянским Советам, вернуться к тому, что было провозглашено в октябре 1917 года. Вначале этого нельзя было осуществить из-за гражданской войны, из-за голода, а потом помешала внутрипартийная борьба. Перерождение аппарата превратило демократический централизм в бюрократический, породило сталинский культ, беззаконие, насилие, террор".
Мы познакомились с ним, когда он пришел в редакцию "Иностранной литературы" к своему другу Николаю Стальскому, тоже недавно реабилитированному. Они оба в двадцатые годы работали в Ростове, были приятелями Фадеева.
Макарьев рассказывал, как Фадеев пригласил его на дачу.
- Он передо мной вроде как оправдывался. Когда-то был настоящим большевиком. Что потом стало, каким он сделался, - не знаю, не понимаю. Посмотрел на его дачу, спросил: "Саша, а зачем тебе этот дворец?"
Он насупился, а потом сказал:
"Отдам под детский сад".
В день самоубийства Фадеева 13 мая 1956 года мы встретили на улице Макарьева, он был бледнее обычного. Ему было необходимо говорить, говорить... Он зазвал нас к себе и до ночи рассказывал о Фадееве, об их общей молодости.
"Сообщение в газете о причинах смерти - чистое вранье. Фадеев полгода уже совсем не пил. С ним что-то произошло после съезда. В последние дни он ходил по старым друзьям, накануне был у Либединского. Неужели и у него руки в крови? Но если и так, то теперь он смыл ее своей кровью".
Макарьев стал часто приходить к нам, иногда хмельным, иногда выпивал у нас, быстро хмелел и тогда уже не мог замолчать. В любом обществе он говорил больше всех, либо читал вслух стихи и прозу. Однажды у нас заполночь читал рассказы Хемингуэя. Охотно вспоминал о РАППе, о Горьком, он состоял при нем последние годы. Реже всего вспоминал о лагере. Ему необходимы были слушатели, внимательные, восхищенные. На первых порах их было много.
- Помните сталинскую резолюцию на сказке Горького "Эта штука посильнее, чем "Фауст" Гете. Любовь побеждает смерть". Он это моим карандашом написал. Сидели тогда у Горького, он, Ворошилов, еще кто-то. Сталин начал вслух читать "Девушку и смерть". Горький морщился, отмахивался, мол, глупость, юношеское баловство. А Сталин все цокал от восхищения. Все выпили здорово тогда. Горький, пожалуй, один был трезвым. Сталин ко мне:
[1] [2] [3] [4]