Л. На рубеже двух эпох (Дело врачей 1953 года) (10)

[1] [2] [3] [4]

Выматывание материалов о террористической деятельности шло своим чередом. Я должен сам ее изобретать, а ни изобретательности, ни фантазии, ни желания у меня на это не хватало. Для подсказки же, по-видимому, время еще не настало. Возможно, она откладывалась до очных ставок с непосредственными * исполнителями террористических актов, подобных той, о которой мне рассказала С. Е. Карпай. Пока же мой куратор пробавлялся "костями на собачью сковородку", и не террористическими действиями, а террористическими высказываниями. К числу их принадлежит доложенное агентурой мое высказывание в адрес Маленкова: "Чтоб его черт побрал". В протоколе оно было зарегистрировано как пожелание смерти в соответствующем литературном оформлении ("в дикой злобе и чудовищной ненависти" и т. д.). На мой вопрос, почему это высказывание, которое в крайнем случае может рассматриваться как ругательное, является пожеланием смерти, мой куратор, делая наивно-удивленное лицо, сказал: "Но ведь для того, чтобы черт побрал, надо умереть". В творчестве следовательского аппарата МГБ ни одна чертовщина не могла удивить. Но привлечь черта к преступным замыслам еврейских террористов мог только коммунист из МГБ. По-видимому, его партийный атеизм не разрешал веры в бога, а в черта - разрешал. На всю эту галиматью, рассчитанную на совершенного дурака, я отреагировал соответствующим образом, отрицая, что в поминании черта я усматриваю пожелание смерти. Следователь же бубнил свое, сохраняя наивное лицо: "Но ведь для того, чтобы побрал черт, надо умереть, значит, вы в этом восклицании пожелали смерти товарищу Маленкову". Еще один пример железной логики! Ну, как опять не вспомнить гениального Свифта, открывшего прототипов сталинских охранителей государственной безопасности в Великой Академии в Лагадо, которую Гулливер посетил во время путешествия в Лапуту. "Один из профессоров этой Академии", как говорит Гулливер, "показал мне обширную рукопись инструкций для открытия противоправительственных заговоров. Он рекомендует государственным мужам исследовать, пищу всех подозрительных лиц; разузнать, в какое время они садятся за стол; на каком боку спят; какой рукой подтираются; тщательно рассмотреть их экскременты и на основании их цвета, запаха, вкуса, густоты, поноса или запора составить суждение об их мыслях и намерениях" и т. д. Гулливер, однако, нашел результаты этих наблюдений неполными и сделал к ним свои добавления, за которые профессор его горячо поблагодарил. Он сказал профессору: "В королевстве Трибниа, где я пробыл некоторое время в одно из моих путешествий, большая часть населения состоит сплошь из разведчиков, свидетелей, доносчиков, обвинителей, истцов, очевидцев, присяжных, вместе с их многочисленными подручными и помощниками, находящимися на жалованье у министров и депутатов. Заговоры в этом королевстве обыкновенно являются махинацией людей, желающих укрепить свою репутацию тонких политиков; вдохнуть новые силы в одряхлевшие органы власти; задушить или отвлечь общественное недовольство; наполнить свои сундуки конфискованным имуществом. Прежде всего они соглашаются и определяют промеж себя, кого из заподозренных лиц обвинить в составлении заговора; затем прилагаются все старания, чтобы захватить письма и бумаги таких лиц, а их авторов заковать в кандалы. Захваченные письма и бумаги передаются в руки специальных знатоков, больших искусников по части нахождения таинственного значения слов, слогов и букв". Далее Гулливер приводит примеры расшифровки их таинственного криминального смысла (сидение на стульчаке означает тайное совещание; метла - революцию; пустая бочка - генерала; гноящаяся рана систему управления и т. д.).

Гениальный сатирик Свифт через века проник в тайны органов госбезопасности сталинской Лапуты и описал их как будто с натуры, до такой степени они копируют систему в королевстве Трибниа.

Вспоминая эти страницы Свифта в одиночной камере Лефортовской тюрьмы, я находил в них тот заряд юмора, который был необходим в качестве хоть маленького морального укрытия от всей чертовщины следствия. Ведь в ней и во всей обстановке можно было утратить память о реально существовавшем и существующем мире за пределом этой чертовщины; было жизненно необходимо не терять "связь времен", сохранить и в памяти ума и в памяти сердца весь мир, в котором прожил более полувека. Особенно мучительными были послеобеденные и предвечерние часы в наступающих сумерках, в гнетущей тишине тюрьмы, в почти полной неподвижности из-за скованных наручниками рук, в ожидании очередной галиматьи допроса и необходимости парировать ее. Нужен был уход от всего этого, и я его нашел. Я стал мысленно составлять содержание курса общей патологии, который я давно замышлял. Именно - общей патологии, а не патологической анатомии, так как курса общей патологии в медицинских институтах нет, и материал для него я давно собирал. В частности, у меня еще до войны был собран материал для книги (так и не написанной мной) о механизмах избирательной локализации патологических процессов - важнейшей общепатологической проблеме. Вот я и стал читать воображаемой аудитории лекцию за лекцией систематический курс общей патологии, наполняя его своим содержанием и материалом из своего научного опыта. Я был увлечен этим немым лекционным курсом, это была интересная творческая работа. Я не мог записать много интересных мыслей, возникших по ходу этой работы, и не только потому, что руки были за спиной в закованном виде. Я очень жалел, что в дальнейшем растерял многие из этих мыслей. Даже в фашистском гестапо Фучик мог написать "Репортаж с петлей на шее", в сталинских застенках это было невозможно. Хотя Л. С. Штерн, вероятно, была предоставлена возможность научной литературной работы на Лубянке, и она принесла с собой написанные там и в ссылке в Джамбуле много исписанных листов, посвященных проблеме гистогематических барьеров, но это ей разрешили только по окончании следствия, закончившегося для нее минимальным наказанием - высылкой в Джамбул, а не расстрелом, как для всех ее сопроцессников. Для меня же следствие могло закончиться только одним финалом, но оно было прервано в самом его кульминационном разгаре законами жизни и смерти.

Кульминационное нарастание следственного процесса было ясно из общего напряжения, с которым он велся. Однажды (это было в конце февраля или первых числах марта) следователь снова меня предупредил о том, что у меня истекают не только дни, но и часы для добровольного признания. Он мне сказал в эти дни: "Я вам не враг", но тут же спешно поправился: "но и не друг, конечно. Я хочу, чтобы вы знали, что за ходом следствия следит сам товарищ Сталин и что он очень недоволен вашими показаниями. Учтите все это, а потом не пеняйте на меня". Я почему-то отнесся скептически к ссылке на Сталина, не слишком уж большое место, по моему представлению, я занимал во всем "деле врачей", чтобы мной стал интересоваться Сталин. Лишь после XX съезда КПСС и доклада Н. С. Хрущева на нем о "культе личности" подтвердился интерес Сталина к ходу следствия по делу врачей, и, возможно, он обратил внимание или рекомендовал обратить его на упирающихся от признания своих преступлений. Но я посчитал заявление следователя запугивающим приемом.

В один из этих напряженных дней (точнее - вечеров), когда я был введен в кабинет для очередного допроса, следователь обратился ко мне с заявлением, что сегодня я нужен как эксперт, а не как подследственный, с предложением ответить на ряд следующих вопросов: "Что такое Чейн-Стоксовское дыхание?" Я ответил, что это одна из форм так называемого периодического дыхания, и разъяснил его сущность. "Когда встречается такое дыхание?" Я ответил, что физиологически оно бывает у младенцев, а у взрослых возникает при тяжелых поражениях центров дыхания в головном мозгу - при опухолях мозга, кровоизлияниях в мозг, тяжелых токсических поражениях мозга, например при уремии, тяжелом артериосклерозе мозга. "Как повлиять на Чейн-Стоксовское дыхание, чтобы ликвидировать его?" Я ответил, что влиять надо не на самое дыхание, а на причины, его вызвавшие. "Может ли человек с Чейн-Стоксовским дыханием выздороветь?" Я ответил, что это очень грозный, часто агональный, симптом и что при наличии его в большинстве случаев необходимо умереть (я так и сказал: "необходимо!"). Все ответы он тщательно, с внешней невозмутимостью записал. Я полагал, что речь идет о какой-то истории болезни, фигурирующей в деле кого-то из арестованных. Далее следователь спросил, кого из крупных специалистов я мог бы порекомендовать для очень серьезного больного. Я ему ответил, что не знаю, кто из таких специалистов находится на свободе, чтобы я мог его рекомендовать. Он был в затруднительном положении, так как ни в коем случае не должен был знать о том, что делается "на свободе", подследственный из режимной тюрьмы. Он повторил свой вопрос, сказав: "Ну, а все-таки?" Я ответил: "Отличный врач Виноградов, но он - у вас. Превосходный врач Вовси, он тоже у вас. Большой врачебный опыт у Василенко, но он у вас. Прекрасный диагност Этингер, он у вас. Серьезные врачи оба Коганы, но один из них давно умер, а другой у вас. Если нужен невропатолог, то самым крупным клиницистом-невропатологом я считаю Гринштейна, но он у вас. В качестве отоляринголога я рекомендовал бы Преображенского или Фельдмана, но они оба у вас". В общем, я перечислил всех крупных специалистов (это был длинный перечень), которых я мог бы рекомендовать в качестве врачей, но все они оказались "у вас", и предложил назвать мне остающихся на свободе, чтобы я мог дать им рекомендацию, соответствующую их врачебным качествам. Он задумался и назвал мне четыре фамилии. Ни одному из их носителей (хотя двое имели громкое имя в советской науке) я не мог дать рекомендации, приближающейся к той, которую я дал арестованным специалистам. Он очень удивился и даже начал спорить, ссылаясь на то, что один из них - академик Академии медицинских наук. На это я ответил, что он просит рекомендовать опытного врача, а не академика, и что это - не одно и то же. Лишь одного из четверых я мог рекомендовать как врача, но рангом гораздо ниже арестованных.

По выходе на свободу и знакомству с газетами февральско-мартовского периода 1953 года я увидел, что вся "экспертиза" была посвящена бюллетеням о болезни Сталина и врачам, подписавшим их. Оказалось, что аналогичные "экспертизы" давали заключенные профессора М. С. Вовси, Э. М. Гельштейн, а может быть, и другие сопроцессники, и оба дали совпадающие с моей характеристики врачебному профессионализму лечивших Сталина профессоров. Сложилось впечатление, что соратники и эпигоны Сталина хотели выяснить прогноз его болезни, не может ли он выздороветь, не слишком ли хорошие врачи его лечат и, не дай бог, вылечат. Моя "экспертиза" должна была их успокоить, и ближайшие события подтвердили ее профессиональную безупречность: "необходимость" умереть стала доказанной. Больной скончался 5 марта, но я в своей лефортовской одиночке об этом ничего не знал и не подозревал, что эта смерть Сталина спасла мне и многим другим жизнь и радикально изменила общественно-политический климат в СССР.

После "экспертизы" ничто не изменилось в моей обстановке: те же наручники, те же допросы, только несколько изменился характер допросов и их напряжение. Последнее я скорее ощутил, чем осознал. Следователь стал как-то ленивее, с меньшей экспрессией задавал свои глубокомысленные вопросы, часто исчезал, оставлял вместо себя надзирателя, дремавшего, сидя на диване, и просыпавшегося с виноватой улыбкой. Я тоже не дремал, чтобы воспользоваться одновременно предоставившейся возможностью подремать за своим столом. Менее настойчивым стало выколачивание "костей на собачью сковородку", хотя оно и продолжалось.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.