ЧАСТЬ ПЕРВАЯ (5)
[1] [2] [3] [4]На следующий день, к вечеру, стоя у подножки автобуса, который вот-вот должен был увезти писателей, мы с Мэтром попрощались. Он диктовал мне свой московский адрес, велел писать письма и присылать стихи.
— Что вы говорите — стихи! — отмахнулся я. — Стыдно теперь дрянь-то такую сочинять. Я, наверно, попрошусь из газеты. Вон стройбат — дом строят, буду лучше кирпичи таскать.
Мэтр покачал выразительно головой, взялся за лацкан моей шинели, потянул к себе, так что мне пришлось нагнуться к нему, и сказал тихонько в самое ухо:
— Слушай меня, дурачок: газету не бросай и, если им нужна рифмованная галиматья, — пиши, не стесняйся. На кой тебе стройбат? Есть возможность — живи при газете, но времени даром не теряй: учись, готовься в институт и читай поэтов. Я, милый мой, не ошибаюсь: у тебя есть литературный дар, это факт, а что уж там из тебя потом получится, — знать не могу. Попробуй писать по-настоящему, от души, без фиглярства. А написанное присылай, обязательно, я буду ждать.
После его отъезда в голове моей долго царил сумбур. Я томился, ходил задумчив и тих, среди ночи вдруг мог проснуться и часами слушать, как в памяти, будто записанные с голоса Мэтра, возникали ладные, неожиданные строфы… Надвигалась весна, кровь бродила, и мне хотелось любви, а любить было некого — я любил ускользнувшую тень, а если поэт любит тень, он желания плоти мертвит стихами. Я начал писать.
Давным-давно, еще в отрочестве, наверно, я слышал по радио передачу о Данте. Не помню, было ли это по случаю его юбилея, может быть, заговорили о нем в связи с Чайковским — объясняли его «Франческу да Римини» — да-да! — так оно и было, разве могли у нас просто взять и читать Данте или рассказывать о нем — с чего это вдруг?! Другое дело — упомянуть итальянца Данте рядом с гениальным русским композитором Петром Ильичом!.. Но, странное дело, автор передачи почему-то сообщил слушателям не только про несчастную Франческу, даже не только про «Ад» и всю «Божественную комедию», но и про «Новую жизнь»' и очень подробно, с цитированием сонетов и терцин, рассказал о любви флорентийца к своей Беатриче. Спасибо этому неизвестному, безымянному автору: в те мои двадцать лет — что знал бы я без него о Данте и Беатриче?..
Первое мое неподдельное, живое стихотворение начиналось словами «Окончилась Vita nova…» В нем, вместе с жалостью к себе, была насмешка — над бессмысленностью любовной печали и эдакий шутовской, но не очень веселый призыв — «утешься, утешься с другою», ведь глупо упускать свое, ведь кругом новая жизнь — весна, которая наступила, цветет, соблазняет…
Я отослал стихотворение Мэтру. Он ответил большим письмом. «Я счастлив, — писал он. — Я открывал многих. Мало кто выдержал. Одни сами себя губили, других губила жизнь, люди губили. Кто-то должен сказать поэту: „Ты есть. Ты — поэт от Бога и природы“. Кто-то должен поставить на нем печать, чтоб он, как раб, носил это клеймо вечного рабства. И он должен выдержать — или погибнуть. Я выжигаю на лбу твоем клеймо поэта. И — выдержи! Заклинаю тебя, мой мальчик».
И знаешь ли? — выжег, выжег он это клеймо! Ношу его на себе, как проклятье, с кожей, с мясом кровавым сдирал — проступало…
Скажи, почему я так гнусно трезв? И еще мне скажи: ты разве об этом хотел узнать?
— Об этом. Ты забыл. И об этом, и обо всем остальном, о чем ты захочешь..
— Перекресток.
— Что ты сказал?
— Перекресток. О, прости, Данута пришла! Данушка, это ты?
— Извините. Сейчас я уйду. Я сказать Арону, простите, пожалуйста.
— Я мешаю, мне — выйти?
— Нет, нет, не вставайте, про шу! Вот ключ от дома. Сестра знает, что можешь приехать, будет рада. Только думаю, — как ты пойдешь? Не очень близко. Ты…
— Я? Я не пьян совсем, Данушка, но послушай… Я не хочу идти. Ты же еще не скоро?
— Да. Дежурство сутки. Тебе надо выспаться, ты после дороги.
— Я приду к тебе в дежурку. Может быть, прилягу там на часок-другой?
— Ты не выспишься. Диван плохой, он тебе маленький.
— Данушка, не хочу никуда идти.
— В номерах имеем только одну свободную кровать в четырехместной и одна в шестиместной. Я узнавала.
— Скажи, у швейцара нельзя достать водки?
— Если не спит, — спрошу сейчас.
— Прошу прощенья у Дануты. — пусть Арон остается. Будет спать в той комнате на кровати. Я устроюсь на этой кушетке. Обложусь подушками, как султан.
— Слышишь, Данушка, благородное предложение!
— Нехорошо стеснять.
— Леонид выше условностей и мелких бытовых неудобств, разве ты не видишь? Белье мы как-нибудь поделим.
— Делить не нужно. Тогда я принесу попозже комплект. И одеяло. Пока спущусь к швейцару.
— Будь так добра. Отдай-ка ему вот эту бумажку… Тебе, Леня, завтра когда?
— Черт их знает. А впрочем, я себе хозяин. Высплюсь, пообедаю, там поглядим.
— Если ты в зеленый ящик, то здесь близко. До проходной метров четыреста.
— Зеленый?
— Тут только два ящика: у одного забор зеленый, у другого — синий. Весь город их различает по этому признаку. «Где муж работает? — На зеленом. А твой тоже? — Нет, мой на синем». Или так: «Слыхали? У синего дрожжи дают!» Очень удобно: таким образом само собой создается впечатление, будто никому не известно, что синий — это почтовый ящик сорок три, а зеленый — двадцать восемь. И мне, как ты видишь, тоже не известно. Равным образом и то, что ты, Леня, — готов поспорить, — на двадцать восьмой.
— Верно.
— Угадать нетрудно. В эту степную глухомань только и едут из Москвы — на зеленый, а из Новосибирска — на синий.
— Следовательно — и ты?..
— Я не в счет, я человек случайный. Но здесь оказываюсь частенько. Мне дальше лететь, аж к самому морю. Позволь тебе сказать, — я рыбник.
— Рыбник? Редкая профессия. В глазах рябит от нашего брата — вокруг поголовно все физики и инженеры. Даже собственные бабы.
— Он хотел сказать «наши милые женщины», но, Данушка, Леня не видел, что ты входишь, и оговорился.
— Простите, Данута, я действительно…
— Я не слышала, о чем вы говорите. Честное слово. Про шу.
— Спасибо, Данушка, отличную ты достала игрушку. Если ты за меня беспокоишься, то напрасно: мы, судя по всему, по рюмочке-другой, а остальное постоит до завтра.
[1] [2] [3] [4]