Человек пятьдесят прихожан сидели на скамьях, несколько туристов бродили по огромным пространствам часовен и галерей, по приделам и хорам внутри Собора.

Я обратила внимание на пульт с лампочками вместо свечей. Стоит опустить в счетчик монетку, и во славу Божью загорится лампочка. Таинство живого трепещущего язычка пламени, этого – издревле – заступника и ходатая человеческой души перед Богом заменено (наверное, в целях пожарной безопасности) вездесущим благом цивилизации.

Электрифицированный пульт размещался под горельефом с изображением Иисуса, снятого с креста. «Довольно страшная инсталляция», – заметил Боря. Действительно, в стремлении к пущему правдоподобию создатели горельефа не пожалели усердия: щедрая кровища, обморочная дева Мария, на коленях которой лежит голова сына с открытым мертвым ртом, – все очень натурально.

Я припомнила пожилую монахиню в монастыре Сан Домин-го, как благоговейно она демонстрировала нам голову Иоанна Крестителя.

Мы забрели туда случайно. Я пыталась выяснить у этой симпатичной женщины, не приютят ли они бедных туристов на минуточку в монастырском туалете (в Толедо вообще с этим промыслом беда и упадок). Но по-английски она совсем не говорила, все пыталась мне втолковать что-то по-испански и, видимо, не могла понять, почему я – со своим лицом – не хочу говорить с ней на родном языке.

Я сказала: «Джерузалем!» – прижимая руки к груди и просительно улыбаясь. За границей мне всегда кажется (и небезосновательно), что стоит произнести это ключевое слово, как откроются все двери, в том числе – двери монастырского туалета.

– О! Херозолимо!! Херозолимо!!

И, таинственно улыбаясь, она энергичными жестами стала заманивать нас куда-то внутрь помещений.

– Сжалилась, – сказал Боря. – Там у них туалет.

Но он ошибся. Монахиня провела нас анфиладой комнат, и мы оказались в полутемном, освещенном лампадами зальце, где на небольшом возвышении под стеклянным колпаком лежала на блюде гипсовая, жутко натурально раскрашенная голова средних лет еврея – драные края раны, обрубок аорты… Иоанн Креститель, бедняга.

(Несколько раз за эту поездку – в монастырях и соборах Испании – я испытывала помесь оторопи и жути, как в детстве, когда читала «Всадника без головы».)

Другая монахиня, молодая индуска, никак не могла понять, что мы исповедуем – католики? мусульмане? буддисты?

Я задумалась и неожиданно для себя сказала:

– Мы… мы из Худерии… худ…

– …худаизмус?!

– Да, мы из Иерусалима.

– О! Херозолимо! Херозолимо!

…И деятельно принялась всучивать нам марципаны, которые, оказывается, они там и производят на небольшой монастырской фабричке…

Пришлось купить коробку за 600 песет.

Я слушала слаженный гул воскресной мессы и думала об испанском заигрывании со смертью, о готовности сосуществования со смертью, о погружении в нее до срока. О благоговейном созерцании мощей. О том, что через искусство Испании глубже понимаешь страну, проникаешь в нее, где все – на взрыве, на взрыде, на надрыве. Христос – так уж мертвее мертвого, как будто провисел на кресте добрых две недели, с оскаленным ртом, торчащим кадыком и чуть ли не выбитыми зубами. Рана под ребром – так уж весьма натуральная, драная, кровища лаком хлещет. О том, что чудовищные порождения человеческой фантазии, вроде музея мадам Тюссо, не на пустом месте возникли. Упорное неверие человека в Божественное ничто, упорное нежелание расстаться с любимой оболочкой, отсюда – набить чучело, набальзамировать тело, поклоняться хоть пальцу, хоть черепу, хоть косточке, но – чему-то вещественному, что можно видеть, трогать… понять! Я слушала торжественный гул воскресной мессы в одном из грандиозных соборов христианского мира и думала о мужественном гении моего народа, с космическим бесстрашием вступившем в диалог с бестелесным Богом Вселенной…

Из сумрачной прохлады Собора мы вышли на прогретую улочку, мощеную бурой галькой, присели на скамью. – Вот и все, – сказала я… Скинула босоножку с правой ноги и ступней ощутила холодный «рыбий косяк» мостовой. И содрогнулась, выпрастываясь из сна, догнавшего меня наяву. – Я бежала здесь босая… По рынку Алькана… в другом детстве… А может, меня гнали на костер… – Пусть мавры оплакивают свое былое здесь могущество, свой потерянный рай, – вдруг сказал мой муж, – нам нечего здесь оплакивать…

– …Кроме самих себя, – сказала я, помолчав. Мы возвращались на площадь Сокодовер горбатыми улочками старинного еврейского гетто, мощеными улочками моего родового неотступного сна. В древней подкове арки Постиго де ла Худе-рия на улице Ангела я опустилась на ступени и попросила мужа сфотографировать меня… Он поднял фотоаппарат и щелкнул, почти не глядя. Кадр оказался последним в пленке. – Жаль, – сказала я, – не успела сделать значительного лица… Этот снимок стоит у меня на книжной полке. С уставшим, рассеянным видом, свесив руки с колен, я сижу в воротах Худерии. В глубокой тени за моей спиной поднимаются истертые ступени кривой улочки… Трудно представить что-то менее торжественное, менее назидательное, чем эта фотография. Может быть, поэтому так легок воздух в подкове арки над моей головой, так щемяще высветлена стена обшарпанного дома в солнечной глубине улицы. Может быть, поэтому на нее можно так долго смотреть, не уставая…



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.