На лобном месте (3)

[1] [2] [3] [4]

Удивительное это было время, когда авторы привозили на ночлег своих героев, чудом выживших, израненных, хлопотали по их делам, а редакторы "пристраивали" не только рукописи, но и авторов, порой зверски голодных, бездомных, в прожженных мятых шинелях.

Келлер перепечатал рукопись, уговорил Александра Твардовского прочесть ее. Тот прочел и немедля позвонил Всеволоду Вишневскому*, только что открывшему Казакевича...

Да будет славен старый небритый Келлер!

Спасенная им рукопись стихийно-талантлива. Пожалуй, она противоположна прозе Казакевича по словесной ткани. Почти нет поэтических тропов, той взволнованно-метафоричной прозы, которую невозможно без потерь пересказать. Проза Виктора Некрасова деловита, часто суха, как дневниковая запись.

Однако и такие записи -- писательские; действуют на все органы чувств: "Дождь перестал, немцы молчат. Воняет раскисшим куриным пометом. Мы лежим с Игорем около левого пулемета". Целую гамму чувств рождает у читателя этот запах куриного помета. Значит, пули свистят у крестьянских домов. Рядом, в подвале или просто распластавшись на полу хат, лежат дети, старухи, вздрагивающие от каждого выстрела.

А как талантливо-своеобразен Виктор Некрасов в своих характеристиках героев! Вот приходит начальник штаба Максимов. Мы даже звания его не знаем. Подтянутый, сухой, -- вот, пожалуй, и все. И вдруг: "С его приходом все умолкают. Чтобы не казаться праздными -- инстинктивное желание в присутствии начальника штаба выглядеть занятым, -- копошатся в планшетках, что-то ищут в карманах".

И ведь кто это суетится -- добавим. Фронтовые пехотные офицеры, которые только что подымали людей в атаку, шли в штыковую, люди в забрызганных кровью шинелях, которым не страшен ни Бог, ни черт! Бог и черт не страшны, а вот начальник штаба!..

Как видите, почти ничего не сказано о начальнике, а -- все сказано...

И не только о нем. Начальник штаба не в духе: одному офицеру достается за расстегнутый карман гимнастерки, другому и вовсе за ничтожные нарушения формы. Но вот на вопросы начальника штаба отвечает комбат-1 Ширяев. У Ширяева "из-за расстегнутого ворота выглядывает голубой треугольник майки. Странно, что Максимов не делает ему замечания..." -- как бы удивленно сообщает автор.

И сразу ясно. Комбат Ширяев -- опора, надежда. Ему, кадровику, даже это прощается. Одна вскользь брошенная фраза -- аккорд, вводящий в характер.

Этот прием опосредствованного, через других героев, видения применяется Некрасовым часто, давая эффект максимально впечатляющий. Вот, к примеру, немая сцена: фронт откатывается, солдаты отступают, но перед читателем не они, солдаты: "У ворот стоят женщины -- молчаливые, с вытянутыми вдоль тела тяжелыми грубыми руками. У каждого дома стоят, смотрят, как мы проходим мимо. Никто не бежит за нами. Все стоят и смотрят".

Когда мне пришлось отступать по Белоруссии, почти во всех окнах города Рогачева были выставлены иконы. Немцы, грохотавшие по ту сторону Днепра, разбрасывали листовки о том, что никого не тронут. "Только жидов и коммунистов". И вот население Рогачева, не дождавшись нашего отхода, торопливо от нас открещивалось...

Такое не могло быть опубликовано в 46-м году. Казакевич дерзнул написать "о бандитской мамке". Одной-единственной...

Некрасов увековечил молчание. У каждого дома -- молчание.

Как видим, у Виктора Некрасова своя структура языка, своя стилистика, близкая отчасти фронтовой прозе Хемингуэя; однако она насыщена подтекстом такой глубины, которого, скажем, в "Прощай, оружие" Хемингуэя и быть не могло.

Дело отнюдь не в сопоставлении талантов; о нет!

Хемингуэй был свободен, раскован, о чем бы ни говорил. Некрасов писал в годы массового террора и забыть об этом, естественно, не мог. Как и Казакевич.

Поэтому книга "В окопах Сталинграда" многослойна, как сама земля. И я попытаюсь исследовать ее, как геологи землю. Слой за слоем. Углубляясь все глубже и глубже. К заветному, запретному и смертельно опасному.

Верхний слой повествования -- бои под Сталинградом, героизм, ставший бытом, о чем пресса тогда только и писала. Она старалась, правда, не очень задерживаться на этой вот разящей достоверности деталей и подробностей: "В полку сейчас сто человек, не более". Вместо 2-- 3 тысяч активных штыков.

Или вот: готовится атака, приезжает бездна наблюдателей. Начальство спрашивает, вынимая блокнотик:

-- А какими ресурсами вы располагаете?

-- Я располагаю не ресурсами, а кучкой людей, -- вырывается у комбата Ширяева. -- В атаку пойдет четырнадцать человек.

Герои позволяют себе не только такое. Инженер-электрик сталинградской ТЭЦ Георгий Акимович, не военный, правда, "в кепке с пуговкой", режет вдруг:

Куда нам с немцами воевать... Немцы от самого Берлина до Сталинграда на автомашинах доехали, а мы вот в пиджаках и спецовках в окопах лежим с трехлинейкой образца девяносто первого года.

... Что вы хотите этим сказать?

-- Что воевать не умеем.

-- А что такое уметь, Георгий Акимович?

-- Уметь? От Берлина до Волги дойти -- вот что значит уметь.

И далее, опять он, всеми уважаемый, "в кепке с пуговкой": "Перед Наполеоном мы тоже отступали до самой Москвы. Но тогда мы теряли только территорию, да и то это была узкая полоска. И Наполеон, кроме снегов и сожженных сел, ничего не приобрел. А сейчас? Украины и Кубани нет -- нет хлеба. Донбасса нет -- нет угля. Баку отрезали. Днепрострой разрушен, тысячи заводов в руках немцев... В силах ли мы все это преодолеть? По-вашему, в силах?"

Именно за подобные мысли, высказанные в личном письме, и швырнули в ГУЛАГ Александра Солженицына. Всего-навсего полтора-два года тому назад. А тут они не в личном письме...

На поверхности повествования -- бесчеловечность войн. "справедливых" и "несправедливых".

"Я помню одного убитого бойца. Он лежал на спине, раскинув руки, и к губе его прилип окурок. Маленький, еще дымившийся окурок. И это было страшнее всего, что я видел на войне. Страшней разрушенных городов, распоротых животов, оторванных рук и ног. Раскинутые руки и окурок на губе. Минуту назад была еще жизнь, мысли, желания. Сейчас -- смерть".

Начинаются бомбежки. Солдаты торопливо прячутся, "потом вылезают и, если кого-нибудь убило, закапывают тут же на берегу в воронках от бомб. Раненых ведут в санчасть. И все это спокойно, с перекурами, шуточками".

Убийство стало бытом. Посмеются, похоронят, перекурят, снова похоронят.

Это -- обыденность каменного века, когда шли с камнями на мамонта, веселясь в случае удачи, даже если кого-то закапывали...

Непонятные иностранные слова издавна переосмысливались в народном языке, обретая порой иронический оттенок. Со времен Лескова эта народная этимология прочно вошла в литературу. Ее зорко подмечает В. Некрасов.

Пленный офицер предлагает солдату огонька: "Битте, камрад!"

Ладно, битый, сами справимся, -- и подносит огонь.

-- Па-а-а щелям! -- кричит один из героев. Лисогор, когда родная артиллерия начинает обстрел немецких позиций. -- Прицел ноль пять, по своим опять!

Язык откровенен, как народ. Документы утаят, язык выдаст...

В июне 41-го года крестьянин, удиравший на скрипучей телеге от немцев, сказал мне со страхом и невольным уважением к силище, заполонившей небо: "Гансы летят".

А зимой 41-го об окоченелом немце говорили уж не иначе, как иронически: "Фриц". А украинцы -- "Хриц!" И какое презрение вкладывалось в это "Хриц"!

Виктор Некрасов чуток к фронтовой и лагерной лексике. Это язык, от которого писатели отставали, случалось, на годы, а словари -- на десятки лет, все еще помечая самые распространенные, укоренившиеся слова пометками "жарг", "обл.", "техн." и пр. Но пойдем дальше.

Ординарец лейтенанта Керженцева (прототип автора) Валега -замечательный паренек, добрый, сердечный, храбрый. "О себе он ничего не говорит, -- пишет Некрасов. -- Я только знаю, что отца и матери у него нет... За что-то судился, за что -- он не говорит. Сидел. Досрочно был освобожден. На войну пошел добровольцем..."

Образ простодушного Валеги -- один из самых обаятельных образов солдата в советской литературе. И вдруг -- сидел Валега. Кого же на Руси сажают?

С разных сторон, с разных фронтов тянутся к одной и той же трагической теме писатели Некрасов и Казакевич, друг друга до того и в глаза не видавшие...

"Лопата -- та же винтовка, -- весело говорит офицер из "Окопов Сталинградэ", собрав на берету бойцов, -- и если только, упаси бог, кто-нибудь потеряет лопату, кирку или даже ножницы для резки проволоки, -сейчас же трибунал". -- Бойцы сосредоточенно слушают и вырезают на рукоятках свои фамилии. Спать ложатся, подложив лопаты под головы".

Казакевич блистательно написал о том, как человека приговорили к расстрелу за недоставленный пакет. Не только за пакет, расширяет картину Некрасов, могут и за лопату. И за кирку.

Естественно, что отсидевший свое Валега вовсе не так уж прост, как думалось ранее.

Проезжают столб с надписью "Сталинград -- 6 км". Столб накренился, табличка указывает прямо в небо. "Дорога в рай", -- мрачно говорит Валега. Оказывается, он тоже не лишен юмора. Я этого не знал".

Самый простой советский человек, проще некуда, зорок, чуток, уязвим.

И тема эта, глазами лейтенанта Керженцева, рассматривается все пристальнее, все глубже и разностороннее.

Оскорбляет, досаждает, случается, разлагает таких парней не только постоянное застращивание, но и многое другое, скажем, привычная ложь донесений. По донесениям, противник теряет втрое больше, советские -- втрое меньше. "Один раз в расположение нашего полка падает "мессершмитт", -сообщает Некрасов. -- Кто его подбил -- неизвестно, но в вечерних донесениях всех трех батальонов значится: "Метким ружейно-пулеметным огнем подразделений сбит самолет противника". Итак, сбито три самолета...

Атмосфера постоянной лжи и неразберихи порой сгущалась так, что это сбивало с ног даже таких стойких людей, как комбат-1 Ширяев. Как-то в землянке, за водочкой, он разоткровенничался, спрашивает у Керженцева: "А скажи... было у тебя такое во время отступления? Мол, конец уже... Рассыпалось... Ничего уже нет. Было? У меня один раз было..."

Уж не вызывает удивления, что, случается, отстают в походе и разбегаются по своим деревням солдаты (когда армия оставляет их деревни); приходится комбату Ширяеву перед командирами рот даже пистолетом потрясти, пригрозить: "Если потеряется еще хоть один человек -- расстреляю из этого вот пистолета".

Но бегут не только солдаты. Пропадает вдруг офицер Калужский. Вместе с подводой и солдатом. Хотят выжить.

"Народный монолит", как принято было тогда писать, подточен, и давно, встречным потоком: террором, разорением крестьянства, нескончаемым "пиром во время чумы" в иных генеральских блиндажах, увешанных коврами, куда адъютанты доставляют все новых ППЖ (походно-полевых жен).

Бегство Калужского, помощника по тылу, который -- по должности -обязан снабжать начальство "всем необходимым", -- отражение разброда, бездушия и своекорыстия в штабных "верхах": ничто так не действует на человека, как пример высшего начальства.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.