1957 -- 1962
-----------------
Воспоминания
Белое небо
крутится надо мною">

Стихотворения и поэмы (основное собрание) (41)

[1] [2] [3] [4]

-----------------

Посвящается Джироламо Марчелло

Однажды я тоже зимою приплыл сюда

из Египта, считая, что буду встречен

на запруженной набережной женой в меховом манто

и в шляпке с вуалью. Однако встречать меня

пришла не она, а две старенькие болонки

с золотыми зубами. Хозяин-американец

объяснял мне потом, что если его ограбят,

болонки позволят ему свести

на первое время концы с концами.

Я поддакивал и смеялся.

Набережная выглядела бесконечной

и безлюдной. Зимний, потусторонний

свет превращал дворцы в фарфоровую посуду

и население -- в тех, кто к ней

не решается прикоснуться.

Ни о какой вуали, ни о каком манто

речи не было. Единственною прозрачной

вещью был воздух и розовая, кружевная

занавеска в гостинице "Мелеагр и Аталанта",

где уже тогда, одиннадцать лет назад,

я мог, казалось бы, догадаться,

что будущее, увы, уже

настало. Когда человек один,

он в будущем, ибо оно способно

обойтись, в свою очередь, без сверхзвуковых вещей,

обтекаемой формы, свергнутого тирана,

рухнувшей статуи. Когда человек несчастен,

он в будущем.

Теперь я не становлюсь

больше в гостиничном номере на четвереньки,

имитируя мебель и защищаясь от

собственных максим. Теперь умереть от горя,

боюсь, означало бы умереть

с опозданьем; а опаздывающих не любят

именно в будущем.

Набережная кишит

подростками, болтающими по-арабски.

Вуаль разрослась в паутину слухов,

перешедших впоследствии в сеть морщин,

и болонок давно поглотил их собачий Аушвиц.

Не видать и хозяина. Похоже, что уцелели

только я и вода: поскольку и у нее

нет прошлого.

1988

* Датировано по переводу в SF. -- С. В.

-----------------

Посвящается Чехову

Закат, покидая веранду, задерживается на самоваре.

Но чай остыл или выпит; в блюдце с вареньем -- муха.

И тяжелый шиньон очень к лицу Варваре

Андреевне, в профиль -- особенно. Крахмальная блузка глухо

застегнута у подбородка. В кресле, с погасшей трубкой,

Вяльцев шуршит газетой с речью Недоброво.

У Варвары Андреевны под шелестящей юбкой

ни-че-го.

Рояль чернеет в гостиной, прислушиваясь к овации

жестких листьев боярышника. Взятые наугад

аккорды студента Максимова будят в саду цикад,

и утки в прозрачном небе, в предчувствии авиации,

плывут в направленьи Германии. Лампа не зажжена,

и Дуня тайком в кабинете читает письмо от Никки.

Дурнушка, но как сложена! и так не похожа на

книги.

Поэтому Эрлих морщится, когда Карташев зовет

сразиться в картишки с ним, доктором и Пригожиным.

Легче прихлопнуть муху, чем отмахнуться от

мыслей о голой племяннице, спасающейся на кожаном

диване от комаров и от жары вообще.

Пригожин сдает, как ест, всем животом на столике.

Спросить, что ли, доктора о небольшом прыще?

Но стоит ли?

Душные летние сумерки, близорукое время дня,

пора, когда всякое целое теряет одну десятую.

"Вас в коломянковой паре можно принять за статую

в дальнем конце аллеи, Петр Ильич". "Меня?" -

смущается деланно Эрлих, протирая платком пенсне.

Но правда: близкое в сумерках сходится в чем-то с далью,

и Эрлих пытается вспомнить, сколько раз он имел Наталью

Федоровну во сне.

Но любит ли Вяльцева доктора? Деревья со всех сторон

липнут к распахнутым окнам усадьбы, как девки к парню.

У них и следует спрашивать, у ихних ворон и крон,

у вяза, проникшего в частности к Варваре Андреевне в спальню;

он единственный видит хозяйку в одних чулках.

Снаружи Дуня зовет купаться в вечернем озере.

Вскочить, опрокинув столик! Но трудно, когда в руках

все козыри.

И хор цикад нарастает по мере того, как число

звезд в саду увеличивается, и кажется ихним голосом.

Что -- если в самом деле? "Куда меня занесло?" -

думает Эрлих, возясь в дощатом сортире с поясом.

До станции -- тридцать верст; где-то петух поет.

Студент, расстегнув тужурку, упрекает министров в косности.

В провинции тоже никто никому не дает.

Как в космосе.

1993

* Датировано по переводу в SF. -- С. В.

-----------------

Послесловие к басне

"Еврейская птица ворона,

зачем тебе сыра кусок?

Чтоб каркать во время урона,

терзая продрогший лесок?"

"Нет! Чуждый ольхе или вербе,

чье главное свойство -- длина,

сыр с месяцем схож на ущербе.

Я в профиль его влюблена".

"Точней, ты скорее астроном,

ворона, чем жертва лисы.

Но профиль, присущий воронам,

пожалуй не меньшей красы".

"Я просто мечтала о браке,

пока не столкнулась с лисой,

пытаясь помножить во мраке

свой профиль на сыр со слезой".

[1993]

-----------------

Приглашение к путешествию

Сначала разбей стекло с помощью кирпича.

Из кухни пройдешь в столовую (помни: там две ступеньки).

Смахни с рояля Бетховена и Петра Ильича,

отвинти третью ножку и обнаружишь деньги.

Не сворачивай в спальню, не потроши комод,

не то начнешь онанировать. В спальне и в гардеробе

пахнет духами; но, кроме тряпок от

Диора, нет ничего, что бы толкнуть в Европе.

Спустя два часа, когда объявляют рейс,

не дергайся; потянись и подави зевоту.

В любой толпе пассажиров, как правило, есть еврей

с пейсами и с детьми: примкни к его хороводу.

Наутро, когда Зизи распахивает жалюзи,

сообщая, что Лувр закрыт, вцепись в ее мокрый волос,

ткни глупой мордой в подушку и, прорычав "Грызи",

сделай с ней то, от чего у певицы садится голос.

[1993]

-----------------

Пристань Фегердала

Деревья ночью шумят на берегу пролива.

Видимо, дождь; ибо навряд ли ива,

не говоря -- сосна, в состояньи узнать, в потемках,

в мелкой дроби листа, в блеске иглы, в подтеках

ту же самую воду, данную вертикально.

Осознать это может только спальня

с ее опытом всхлипывания; либо -- голые мачты шведских

яхт, безмятежно спящих в одних подвязках, в одних подвесках

сном вертикали, привыкшей к горизонтали,

комкая мокрые простыни пристани в Фегердале.

[1993]

-----------------

Провинциальное

По колено в репейнике и в лопухах,

по галош в двухполоске, бегущей попасть под поезд,

разъезд минующий впопыхах;

в сонной жене, как инвалид, по пояс.

И куда ни посмотришь, всюду сады, зады.

И не избы стоят, а когда-то бревна

порешили лечь вместе, раз от одной беды

все равно не уйдешь, да и на семь ровно

ничего не делится, окромя

дней недели, месяца, года, века.

Чем стоять стоймя, лучше лечь плашмя

и впускать в себя вечером человека.

[1993]

-----------------

Семенов

Владимиру Уфлянду

Не было ни Иванова, ни Сидорова, ни Петрова.

Был только зеленый луг и на нем корова.

Вдали по рельсам бежала цепочка стальных вагонов.

И в одном из них ехал в отпуск на юг Семенов.

Время шло все равно. Время, наверно, шло бы,

не будь ни коровы, ни луга: ни зелени, ни утробы.

И если бы Иванов, Петров и Сидоров были,

и Семенов бы ехал мимо в автомобиле.

Задумаешься над этим и, встретившись взглядом с лугом,

вздрогнешь и отвернешься -- скорее всего с испугом:

ежели неподвижность действительно мать движенья,

то отчего у них разные выраженья?

И не только лица, но -- что важнее -- тела?

Сходство у них только в том, что им нет предела,

пока существует Семенов: покуда он, дальний отпрыск

времени, существует настолько, что едет в отпуск;

покуда поезд мычит, вагон зеленеет, зелень коровой бредит;

покуда время идет, а Семенов едет.

[1993]

-----------------

x x x

Снаружи темнеет, верней -- синеет, точней -- чернеет.

Деревья в окне отменяет, диван комнеет.

Я выдохся за день, лампу включать не стану

и с мебелью в комнате вместе в потемки кану.

Пора признать за собой поверхность и, с ней, наклонность

к поверхности, оставить претензии на одушевленность;

хрустнуть суставами, вспомнить кору, коренья и,

смахнув с себя пыль, представить процесс горенья.

Вор, скрипя половицей, шаря вокруг как Шива,

охнет, наткнувшись на нечто твердое, от ушиба.

Но как защита от кражи, тем более -- разговора,

это лучше щеколды и крика "держите вора".

Темнеет, точней -- чернеет, вернее -- деревенеет,

переходя ту черту, за которой лицо дурнеет,

и на его развалинах, вприсядку и как попало,

неузнаваемость правит подобье бала.

В конце концов, темнота суть число волокон,

перестающих считаться с существованьем окон,

неспособных представить, насколько вещь окрепла

или ослепла от перспективы пепла

и в итоге -- темнеет, верней -- ровнеет, точней -- длиннеет.

Незрячесть крепчает, зерно крупнеет;

ваш зрачок расширяется, и, как бы в ответ на это,

в мозгу вовсю разгорается лампочка анти-света.

Так пропадают из виду; но настоящий финиш

не там, где кушетку вплотную к стене придвинешь,

но в ее многоногости за полночь, крупным планом

разрывающей ленточку с надписью "Геркуланум".

[1993]

-----------------

Томасу Транстрёмеру

Вот я и снова под этим бесцветным небом,

заваленным перистым, рыхлым, единым хлебом

души. Немного накрапывает. Мышь-полевка

приветствует меня свистом. Прошло полвека.

Барвинок и валун, заросший густой щетиной

мха, не сдвинулись с места. И пахнет тиной

блеклый, в простую полоску, отрез Гомеров,

которому некуда деться из-за своих размеров.

Первым это заметили, скорее всего, деревья,

чья неподвижность тоже следствие недоверья

к птицам с их мельтешеньем и отражает строгость

взгляда на многорукость -- если не одноногость.

В здешнем бесстрастном, ровном, потустороннем свете
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.