Глава XLVIII. «Когда разгуляется» (1)
[1] [2] [3] [4]Актуализация некрасовского опыта в поздних стихах Пастернака далеко не случайна: это — и пьеса тоже — продолжение его долгих размышлений о народе. В «Докторе Живаго» явлены два его лика — ангельский и зверский; впрочем, и в ангельском есть черты кроткой туповатости, как в образе Васи Брыкина, и в зверском проглядывает стихийная сила. Окончательного вывода о природе этого народа Пастернак так и не сделал; сейчас он думает о нем уже не как интеллигент, «превозмогающий обожанье»,— но как дворянин некрасовской складки, чувствующий не столько вину, сколько долг. Долг этот — просвещать, разъяснить народу собственную его душу, избавить его от гнета расчеловечивающего, скотского труда. Но, как и Некрасов, видит он только сонное оцепенение вокруг.
Возникает у него и некрасовская тема отношения к женщине — она, собственно, и всегда была некрасовской (тот ведь тоже имел полное право сказать о себе: «Я ранен женской долей», да он и сказал: «Доля ты русская, долюшка женская!»).
Думается, в дальнейшем эволюция Пастернака пошла бы по обновленному некрасовскому пути: появился бы и свой «Рыцарь на час» — которого, впрочем, он дал в «Спекторском»,— и своя народная эпопея. Трудно представить себе более некрасовские стихи, чем, например, такие:
В народном государстве, в стране прокламированного народовластия — потеряли народ. Вместо народа остались «мещане и оптимисты», а человека не видно! Поискам этого человека и намеревался Пастернак посвятить последние годы; был у него ранний, романтический лермонтовский период, затем настал государственнический, пушкинский,— и наконец, в пятидесятых, некрасовский. Интересно, что и Блок вращался в том же кругу имен и тем — и так же перенимал то некрасовские, то лермонтовские, то пушкинские интонации. Впрочем, и Ахматова не отрицала своей некрасовской выучки. И совсем интересно было бы Пастернаку узнать, что роман Некрасова (при участии Панаевой) «Три страны света» тоже построен на путешествии на Восток и на бесчисленных недостоверных совпадениях, а мужики там говорят почти так же цветисто и ненатурально, как у него в «Докторе» и пьесе. Если бы Блок написал роман — у него получилось бы что-то подобное; пьесы его, во всяком случае, очень похожи на «Слепую красавицу», как мы покажем ниже.
«Когда разгуляется» — вовсе не просветленный и примиренный цикл, каким его иногда представляют в критике. Это книга в высшей степени тревожная, полная неясных предчувствий,— не случайно пейзаж ее почти всегда мрачный, ненастный; пейзажной она оказалась только потому, что в природе Пастернак обычно раньше всего замечал признаки грядущих перемен, с ней советовался, пытаясь понять, какие движения воздуха, какие таинственные перемещения происходят в «сферах». Общественная жизнь впала в некоторый застой, оттепель захлебнулась — и Пастернак прислушивается к ветру, дождю, снегу, пытаясь понять: что дальше? Дальше, судя по всему, ничего хорошего: природа в тревоге, снег пытается спрятать какую-то постыдную тайну, в лесу сплошное ненастье. Мир застыл в точке равновесия — куда качнется дальше?
Это последнее стихотворение книги — и последние его законченные стихи. Январь 1959 года. Солнцеворот. Точка равновесия. Куда повернет отсюда?
Впрочем, гадать бессмысленно. Последние стихи отражают растерянность и ожидание бурь. Бури эти, предчувствовал он, принесут ему триумф и посмертное признание — но главных русских вопросов не разрешат; и здесь он тоже не ошибся.
2
Распорядок дня его в это время был такой: он просыпался около семи и прибирался в комнате. Подметал пол метлой, вытирал пыль сухой тряпкой. Умывался на дворе при любом морозе. Завтракал, заваривал крепчайший чай и нес его к себе наверх в любимой чашке с синей каемкой. Работал до часу, спускался вниз, летом возился в огороде (больше всего любил копать), зимой гулял. Возвращался около трех, летом принимал душ в саду, зимой — в доме; в три садились за стол. Суп он непременно съедал очень горячим, быстро,— разговоры за супом запрещались; затем начинались беседы. После обеда он всегда спал — но не дольше получаса; вообще был верен своему принципу, обозначенному в «Спекторском» — «Не спите днем». До восьми опять работал, потом гулял и около одиннадцати ужинал, всегда одним и тем же: холодным вареным мясом и любимой грузинской простоквашей «мацони». Незыблемость этого распорядкаодинаково поражала всех, кто его наблюдал: описан он без расхождений и у Евгения Борисовича, и у Нины Табидзе.
Газет он не читал, предпочитая письма. Доходило до смешного: однажды он ехал в Москву в электричке и увидел у соседа «Правду». Заглянул, прочел заголовок «Приезд в Москву императора» — и вздрогнул: дожили! Всмотрелся: речь шла о приезде императора Эфиопии Хайле Силассие. Эту историю он, хохоча, рассказал старшему сыну, тот описал ее.
В его полулегальном, полуизолированном состоянии тоже было немало анекдотичного: однажды гость попытался проникнуть к нему через чердак. Это был экзальтированный юноша, интересовавшийся вопросом о смысле жизни. Другой экзальтированный юноша все время чувствовал себя, словно во сне, и спрашивал Пастернака, бывает ли у него такое. Несколько экзальтированных юношей приехали из Ленинграда — одним из них был сын поэта Владимира Лившица, известный впоследствии поэт Лев Лосев.
Пастернак говорил, что чувствует себя живущим в четвертом измерении. Эта межеумочная жизнь продолжалась до конца января 1959 года, когда было написано стихотворение «Нобелевская премия».
Последние две строфы были связаны ссорой с Ивинской — это был серьезный скандал, похожий на разрыв. Причиной ссоры было то, что он решил уйти из дома, она договорилась даже с Паустовским о том, чтобы пожить у него в Тарусе,— но 20 января 1959 года (на этот день был намечен совместный отъезд) он пришел к ней весь белый и сказал, что не находит сил на бесповоротный разрыв. Ивинская ждала его на «Малой даче» — так он называл ее «конуру», и так же именовали ее близкие друзья. Оттуда она уехала в Москву, сказав, что не желает больше иметь с Пастернаком ничего общего.
— Да, теперь меня можно бросить, теперь я отверженный,— прибегнул он к последнему аргументу.
— Позер!— ответила она.
— Лелюша, ты скоро все поймешь,— повторял он. Она не желала ничего понимать.
Вечером он позвонил ей: «Олюша, я люблю тебя!»
Она бросила трубку.
Через несколько дней (в мемуарах Ивинской, как и в «Охранной грамоте», время иногда спрессовывается в интересах динамизма,— у нее это происходит на следующее утро) ей позвонил Поликарпов:
— То, что он выкинул, еще хуже романа!
— Что случилось? Я с ним рассталась и ничего не знаю…
— Поссорились? Нашли время! По всем волнам передают стихи, которые он передал иностранцу…
Сразу после Поликарпова позвонил Пастернак. Оказалось, он написал эти стихи после разговора с Ивинской, понес ей в надежде, что она смягчится (что она уехала и разрыв бесповоротен, он верить не хотел). По дороге к нему подошел иностранный корреспондент и спросил, не хочет ли Пастернак что-нибудь ему сказать. Тот ответил, что потерял любимого человека, и показал стихи.
[1] [2] [3] [4]
Добавить комментарий
- Обязательные поля обозначены *.