Глава XXXIX. Ольга Ивинская

[1] [2] [3]

— Любовью.

— Нет, вы были связаны общностью ваших взглядов и изменнических намерений.

— Таких намерений у нас не было. Я любила и люблю его как мужчину.

Пастернак был прав, когда писал об Ивинской своим заграничным корреспондентам:

«Ее геройству и выдержке я обязан своей жизнью и тем, что меня в те годы не трогали».

В тюрьме у Ивинской случился выкидыш, началось кровотечение, она могла умереть в тюремной больнице. О том, что она ждет ребенка, Пастернак узнал только после ее ареста — и тут уже сдержать его было невозможно. Превозмогая ужас и отвращение, он почти ежедневно ходил на Лубянку с требованием, чтобы ему отдали ребенка! Несколько раз он в открытую предложил арестовать его — ведь она арестована из-за него, по его вине! Зачем держать женщину, виновную только в том, что он ее полюбил и был ею любим ответно? От Зинаиды Николаевны он этих посещений не скрывал; сказал ей, что Ивинская беременна и что, если ребенка отдадут,— он будет жить с ними, в их семье. Жена Пастернака не возражала, чувствуя, что это бесполезно. Наступили дни полного отчуждения между ними. Близким друзьям Пастернак в это время говорил: «Когда ее у меня отняли, я понял, что это хуже, чем смерть». На Лубянке ему отдали книги, надписанные им для Ивинской, и сказали о выкидыше. Финал первой части «Фауста», переведенный незадолго перед тем, оказался пророческим — Маргарита в тюрьме, ее ребенок мертв (только у Гёте она сама его убила). Прекратить работу над «Фаустом» Пастернак не мог — книгу надо было сдать любой ценой; на деньги, полученные за переводы, он содержал семью Ольги Ивинской. Чтобы не отдавать ее детей в детдом, он добился того, что его назначили опекуном. При этом он регулярно отсылал деньги Ариадне Эфрон — в туруханскую ссылку; и все это делал героически, без жалоб. Гигантский и сложнейший двухчастный «Фауст» — сорок печатных листов!— был переведен за год и потом стремительно переписан с начала до конца в корректуре. Возможно, не только стойкость Ивинской, но и его хлопоты привели к тому, что Ольга получила пять лет по фантастическому обвинению: «близость к лицам, подозреваемым в шпионаже».

За связь с предполагаемым шпионом она оказалась в Потьме, где четыре года ковыряла кайлом пересохшую землю, а Пастернак переводил, урывками писал свой главный роман и заканчивал евангельский стихотворный цикл, полный тоски, боли и любви. Тоскуя по Ивинской, он написал одно из лучших любовных стихотворений двадцатого века — «Свидание». «Как будто бы железом, обмокнутым в сурьму, тебя вели нарезом по сердцу моему» — есть ли в русской литературе более лаконичное, и страшное, и исчерпывающее определение любви? По свидетельству Вознесенского, Пастернак недолюбливал чересчур «альбомную» «Зимнюю ночь» («Свеча горела») и ее поклонниц,— но расцветал, когда при нем хвалили «Свидание».

Эти стихи — зимнюю мечту о встрече с ней, вернувшейся,— Ивинская получила в разгар потьминского лета, в раскаленной мордовской степи, в лагере, когда ее ночью вдруг вызвали к лагерному начальству. Накануне она постирала платье, оно не успело высохнуть, она страшно стыдилась, что идет к «куму» в мокром,— ей сказали, что выдать письмо на руки не могут, но прочитать дадут. В лагере была изощренная пытка — тех, кто не выполнял норму, лишали «права переписки», а Ивинская нормы выполнить никак не могла. Только одна открытка с пастернаковским почерком — «Бориными журавлями!» — дошла до нее по чистой случайности: ее забыла на подоконнике бани ушедшая мыться почтальонша. И тут — письмо, стихотворная тетрадь! Стараясь не плакать при офицерах охраны, Ивинская впервые читала полностью евангельский цикл из стихов Живаго и посвященное ей «Свидание», и сообщение Пастернака о том, что он делает для ее освобождения все, что в его силах… Это письмо, вспоминала она впоследствии, дало ей силы жить. Кровотечения у нее не прекращались, она часто теряла сознание на работе. Политические ее не любили — может быть, именно за красоту и легкость. Заметим, что Ивинская всегда вызывала стойкую неприязнь у заядлых, мрачных борцов, у людей трагической судьбы и непримиримого характера. Известно, как ненавидела ее сидевшая с ней впоследствии Анна Баркова — крупная поэтесса, в 20-е годы секретарь Луначарского, ставившего ее выше Ахматовой.Ивинская до конца дней вызывала недоверие у всех, кто высшей добродетелью считал принципиальность, а страшнейшим грехом — легкость.

Свои письма к ней Пастернак подписывал: «Твоя мама». Эта трогательная конспирация умиляла ее особенно.

Ее освободили по амнистии в 1953 году. Пастернак осторожно попросил Иру намекнуть матери, что прежние отношения между ними немыслимы. Ирина отказалась: «Разбирайтесь сами». Она была права. Пастернак пришел в квартиру в Потаповском переулке, увидел похудевшую, помолодевшую, по-прежнему неотразимую Ивинскую — в пятьдесят третьем никто не верил, что ей уже сорок один!— и все возобновилось с прежней силой. Жене он в открытую заявил, что прежняя жизнь между ними невозможна, что он будет отдавать ей некоторую сумму денег, а жить, ночевать, работать там, где ему удобнее. «Меня это устраивало»,— холодно замечает Зинаида Николаевна в мемуарах.

3

Так начался период почти идиллический: Пастернак заканчивал роман, Ивинская с дочерью перебрались ближе к Переделкину и снимали угол у местного жителя, носатого, сильно пьющего Кузьмича. Пастернак в буквальном смысле дневал и ночевал у них и с Кузьмичом сошелся; они серьезно, взаимоуважительно толковали об искусстве и политике. Многие речения Кузьмича попали впоследствии в роман; персонаж был колоритный, преданно ухаживал за парализованной женой, но все время пугал ее, что привезет домой «турчанку с фестиваля» (Молодежный фестиваль 1957 года был первым веянием оттепели). Узнав, что Пастернаку присуждена Нобелевская премия,— несметные деньги!— Кузьмич стал чаще приставать с просьбой о чекушке; Пастернак серьезно, истово объяснял ему, что от премии отказался.

Но пока до премии еще было далеко: в крошечную комнату Ивинской он ходил ежедневно, она и дочь издали узнавали его — идущего через мост в неизменной кепке, резиновых сапогах и простом, грубом плаще. Новых знакомых — а их в это время становится больше, люди уже не боятся разговаривать и идут к нему потоком, знакомиться, слушать стихи,— он приглашает сначала на дачу, к Зинаиде Николаевне,— а потом, «если человек хороший», ведет «к Лелюше».

Ахматова отказалась ее принять, когда Ивинская была в Ленинграде; Лидия Чуковская с ней раззнакомилась. Можетбыть, виновата была своеобразная ревность, а может быть, сыграли свою роль сплетни. Ходил слух, что Ивинская присваивала деньги, переданные ей для арестованной подруги. Поэты и их возлюбленные вечно витают в облаках, забывают о бытовых обязанностях, долгах и обещаниях — все это легко выдать за злонамеренность, а то и нечистоплотность. Лидия Корнеевна принадлежит к числу столь безупречных людей, что, право же, для придания ее облику милых человеческих черт хочется иной раз вообразить ее не столь твердокаменной, придумать ей хоть какую-нибудь слабость вроде курения или пристрастия к анекдотам! Ничего подобного: моральная твердыня. Что удивительно, в быту она была проста, весела, остроумна,— но когда писала, ее пером водила Немезида. Нам неизвестно, действительно ли Ивинская присваивала деньги, предназначенные для арестованной подруги. Она всю жизнь наотрез отрицала это.

Она была женщиной истеричной, эгоистичной, непоследовательной, взбалмошной, вызывающе несоветской. Она была из таких, о которых он сказал: «Быть женщиной — великий шаг, сводить с ума — геройство». И в истории литературы она останется не как разлучница, изводившая Пастернака требованиями оставить семью,— а как женщина, которой посвящены слова:

«Сними ладонь с моей груди. Мы провода под током. Друг к другу вновь, того гляди, нас бросит ненароком».
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.