Глава четвертая. ДВОРЯНИН ВО ДВОРЕ (1)

[1] [2] [3] [4]

Мир арбатского двора описан многократно. Частым гостем до войны был тут шарманщик – сочиняя «Песенку старого шарманщика» или «По Сивцеву Вражку проходит шарманка», Окуджава использовал личный, а не книжный опыт. Старьевщики, непременный дворник-татарин (их дворника звали Алим), китайцы-фокусники – но у дома 43 была волшебная особенность: напротив, в доме 30, располагался (и сохранился поныне) самый известный в Москве зоомагазин. Всех героев Арбата Окуджава мифологизировал: о шарманке написал три стихотворения, дворникам посвятил «Песенку о белых дворниках» (не забыв упомянуть, что эти добрые дворовые божества чаще всего были понятыми при арестах – «Я вовсе не верю в их изображения пряничные. Еще в моей памяти живы ночные звонки!»), а позднее рассказывал Михаилу Поздняеву, что Алим был не просто дворником, а татарским князем, к которому за советами ездили татары со всей Москвы и даже Подмосковья. Сам Алим, по свидетельству его сына, был арестован в 1938 году и погиб в Сибири: письмо об этом Окуджава получил после публикации стихотворения «Арбатское вдохновение», где упоминаются «крутые плечи дворника Алима».

Были у Окуджавы и друзья, презиравшие двор. Об одном из них он рассказал в том же посмертно опубликованном интервью Михаилу Поздняеву «С иллюзиями надо расставаться», где подробно описал свою дворовую компанию. «Среди моих знакомых был всего лишь один такой самостоятельный человек – Владик Ермаков, с которым я подружился после ареста родителей. Владик жил собственной, не коллективной жизнью, у него был свой круг интересов, он много читал – и такого, о чем я понятия не имел. Например, Хемингуэя». Позднее Окуджава посвятил Ермакову «Речитатив» – из посвящения становится ясен полемический смысл стихотворения, защищающего двор – пусть с его мифами, грязью и двойственностью – от критического взгляда. Главная добродетель двора – что здесь «все равны, и дети, и бродяги». А если есть это равенство, «все остальное – вздор».

2

В школе Окуджава учился неважно, легко давалась ему лишь литература, и выручала врожденная грамотность (на самом деле – следствие начитанности). В мировоззрении его царил хаос: он оставался «советским мальчиком», «красным мальчиком», как называл себя в позднейших интервью, но должен был как-то себе объяснить произошедшее с отцом. Он не знал о его смерти, не знала и мать – особое иезуитство было в том, что их держали в полном неведении, и она продолжала хлопоты, уже не нужные ему и опасные для нее самой. В «Упраздненном театре» Окуджава объяснял: «Он числился, как ни горько это было осознавать, сыном врага народа, но минул шок, и он научился понимать, он внушил себе, что с его прекрасным отцом произошла ошибка и скоро это все утрясется. Он, сын врага народа, проводил школьные часы, как в тумане, испытывая чувство вины перед остальными счастливчиками. Однако постепенно выяснилось, что судьбы многих схожи с его судьбой. Он торопился домой, но бабусины причитания были невыносимы, и душа рвалась во двор, где домашние несчастья тускнели и никли. А тут еще Нинка, длинноногая и насмешливая, и свойская, и откровенная с ним, как с подружкой. Когда же он со двора уходил домой и дверь лифта захлопывалась, он преображался, и из лифта выходил почти совсем взрослым человеком, обремененным свалившимися на семью заботами. К счастью, форма, в которую были заключены его душа и тело, оказалась податливой, почти каучуковой, и она, хоть и болезненно, но приспособилась все-таки, приноровилась, притерлась к новым обстоятельствам. Время летело быстро. Уже начало казаться, что счастья никогда и не было, а было всегда это серое, тревожное, болезненное ожидание перемен. Где-то здесь, за ближайшим поворотом».

О своей «советскости» он написал в 1980 году стихи «Арбатское вдохновение», широко ходившие в самиздате в начале восьмидесятых. Помню, как на одном из вечеров в записке с явной подколкой его попросили прочесть эти стихи, он пообещал, потом забыл, – криком из зала ему напомнили эту просьбу. «А… Да-да, конечно». И, не увиливая, прочел наизусть:

Что мне сказать? Еще люблю свой двор,
его убогость и его простор,
и аромат грошового обеда.
И льну душой к заветному Кремлю,
и усача кремлевского люблю,
и самого себя люблю за это.
Он там сидит, изогнутый в дугу,
и глину разминает на кругу,
и проволочку тянет для основы.
Он лепит, обстоятелен и тих,
меня, надежды, сверстников моих,
отечество… И мы на все готовы.
Что мне сказать? На все готов я был.
Мой страшный век меня почти добил,
но речь не обо мне – она о сыне.
И этот век не менее жесток,
а между тем насмешлив мой сынок:
его не облапошить на мякине.
Еще он, правда, тоже хил и слаб,
но он страдалец, а не гордый раб,
небезопасен и небезоружен…
А глина ведь не вечный матерьял,
и то, что я когда-то потерял,
он в воздухе арбатском обнаружил.

Отчетливо помню, впрочем, что последняя строчка звучала иначе: «Он под стеной кремлевской обнаружил». Что имеется в виду? Ясно, что лирический герой стихотворения потерял самостоятельность и достоинство, дал себя «облапошить на мякине», превратился в «гордого раба» – исключительно точный оксюморон для обозначения советской лояльности. Ясно и то, что сын обнаружил эту самостоятельность и достоинство в воздухе новых времен. Но почему именно в арбатском или тем более «под стеной кремлевской»? Неужели эти достоинство и гордость, утраченные отцом, так и растворились в арбатском воздухе, ожидая сына? Думаю, здесь заложена мысль о новой, зреющей, изменившейся Москве, которая не верит теперь не только слезам, но и посулам; Кремль – где-то за стенами, а вокруг него – атмосфера новизны и независимости, насмешки и страдания, достоинства и непокорства. Глина поистине оказалась не вечным матерьялом. Трудно, впрочем, допустить, что в 1938 году Окуджава так уж верил в непогрешимость «кремлевского усача». Думаю, его отношение к Берии определил арест матери, а отделять Сталина от Берии он вряд ли был склонен даже в отрочестве. Все-таки слышал разговоры, бывал в Грузии. Вероятнее всего, его окончательное прозрение относится к середине сороковых, но невозможно сомневаться, что «красным мальчиком» он перестал быть именно с тех пор, как взяли Ашхен. Отсюда – и часто упоминаемое пьянство, и девки, и даже воровство: гори всё огнем!

Окуджава упоминает открытку от отца – вряд ли это ошибка памяти: вероятно, Шалико действительно смог чудом передать весточку на волю, или это была часть игры, которую вели с ним следователи… «Мои дорогие, все складывается хорошо. Скоро мы встретимся. Непременно. Обнимаю и целую. Шалико». А в конце 1938 года, когда Булату было уже четырнадцать, забрезжила надежда: убрали Ежова. Приказ о его снятии и назначении Берии был обнародован 8 декабря 1938 года. Ашхен почти сразу добилась приема у нового наркома.

Есть и другая, впрочем, маловероятная версия о том, что Ашхен была у Берии еще в 1937 году, съездив для этого в Тбилиси. Тогда Берия был еще первым секретарем Заккрайкома, секретарем ЦК Грузии, – до его перевода в Москву оставался год, – и Ашхен в 1980 году рассказывала грузинскому исследователю Гизо Зарнадзе, что попала к нему на прием именно тогда. Возникает, однако, вопрос – почему она искала у Берии заступничества от НКВД? Чем мог партийный руководитель Закавказья помочь в деле о вредительстве на Уралвагонзаводе? Можно было апеллировать к давнему знакомству, но отношения семьи Окуджавы с Берией были не особенно приязненными уже в двадцатые годы. Так что логичней выглядит последняя глава «Упраздненного театра»:

«Через несколько дней случилось чудо: ей пришло уведомление на служебном бланке, в ответ на ее заявление, что народный комиссар внутренних дел примет ее в назначенное время! <…> В назначенный день Ашхен вытащила из гардероба свой старый серый костюм. Он оказался слишком широк, и Мария украдкой ахнула: так похудела ее дочь. Но Ашхен не придала этому значения. Это был недорогой коверкотовый костюм, исполненный в стиле минувших лет. Светло-розовая блузка и черные старенькие туфли вполне с ним гармонировали. Она даже слегка припудрила лицо, особенно – слишком угрожающую синеву под глазами, и вдруг почему-то вспомнила, что когда Лаврентий пришел к ним на Грибоедовскую улицу в Тифлисе, в начале тридцатых, и они вместе праздновали новоселье, она была в этом же костюме. Нет, подумала она, он ничего не сможет сделать, потому что если бы был один Шалико, можно было бы уповать на печальную несуразицу происшедшего, но все, все: и Миша, и Володя, и Коля, и Оля, и Саша!..

Молодой человек у двери слегка прикоснулся к ее локтю, направляя, и они вошли в просторную приемную. Было светло, чисто, строго. Секретарша за громадным столом мягко ей улыбнулась. Ашхен уже отвыкла от этих знаков расположения. Она успела подумать об одном, что, если они окажутся вдвоем, надо будет, как в старые времена, сказать ему, не придавая значения этим стенам: «Послушай, Лаврентий (вот именно – Лаврентий), мне даже странно убеждать тебя… было бы смешно, если бы ты мог подумать, что Шалико… Какой он большевик, ты знаешь не хуже меня… Тут, видимо, рука этого ничтожества, твоего предшественника… Преступная акция… Ты ведь сам прекрасно все понимаешь…»

Ее пригласили войти в распахнутую дубовую дверь, и маленький, короткошеий, плотный Лаврентий, тот же самый, тот же самый, бросился к ней навстречу. "Ва, Ашхен! Ашхен!.. Куда ты пропала?!.. Сколько лет!.. Слушай, куда ты пряталась?!.. (Как будто забыл, что Шалико из-за него укатил на Урал!) Генацвале, генацвале!.. " Она немного оторопела. Он был в обычном коричневом костюме, слегка помятом. У белой в полоску сорочки был непомерно широкий воротник, на короткой, толстой шее галстук выглядел неуклюже, и его узелок наполовину прятался под воротником. Лаврентий как Лаврентий. В том же посверкивающем пенсне. Всегда ей мало симпатичный, но ведь давний соратник по партии! Он усадил ее в мягкое кресло. Сам уселся напротив. Она еще подумала, что хорошо бы без пошлых шуточек, но он и не думал шутить. "Вайме, вайме, – сказал он тихо, – что натворил этот мерзавец!.. " – "Ну хорошо, что это выяснилось, – сказала она строго, – ты ведь не можешь сомневаться, что Шалико… " – "Как ты похудела! – воскликнул он. – Вайме, вайме!.. " Потом сказал очень по-деловому: "Ашхен, дорогая, навалилось столько всего… оказывается, такой завал всяких преступлений! Так трудно это все освоить, исправить… – внезапно повысил голос, – но мы разберемся, клянусь мамой! Не я буду, если не разберемся!.. – и схватил ее за руку. – А Шалико я займусь завтра же, ты слышишь?..»
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.