Случайность в культуре (1)

[1] [2] [3] [4]

Иногда приходится слышать, что между верой и наукой существует сильная коллизия, потому что весьма разнятся виды порядка, которые та и другая усматривают в мире. Однако это не вполне верно. Знакомясь с историей науки, нетрудно заметить, что многие постулаты, касающиеся мира и его строения, наука переняла от веры. Наука, как и вера, искала порядок однозначный , отчетливый и детерминированный . Уже относительно очень рано в своей истории наука отказалась от роли защитника приписываемой миру доброжелательности к человеку. Вместе с тем от остальных постулатов, связанных с порядком, наука в полной мере не отказалась и по сей день. Она отступила, причем постепенно, только от постулатов, которые уже никак невозможно было удержать под напором прогресса знаний. Не случайно, что только в наше время появились такие космогонические и космологические модели, которые приписывают миру в очень ранней фазе его развития неопределенность физических структур, иначе говоря, такое состояние, в котором единых, повсеместно действующих, универсальных законов Природы могло еще и не быть . Мы в целом не занимаемся здесь этим вопросом в содержательном плане, то есть не спрашиваем, соответствует ли фактическому положению дел гипотеза о том, что «прамир», возникший, например, в результате Большого Взрыва, характеризовался «беспорядком» как sui generis «смешением многих различных физик». Существенно для нас только то, что такого рода гипотезы, окончательно и к тому же еще explicite расстающиеся с «единым строем Космоса», получили свою прямую формулировку в науке только в конце XX столетия. Тоже только в XX столетии, и всего лишь на несколько десятков лет раньше, наука четко и явственно отказалась от детерминированного порядка вещей. Не знаю, почему науковедение не очень-то интересовалось этим, на мой взгляд, крайне важным вопросом. Попытки навязать миру строго детерминированное устройство предпринимали величайшие умы. Достаточно снова вспомнить слова Эйнштейна, что «Бог не играет с миром в кости» (Der Herrgott würfelt nicht). Однако такая же попытка проявилась и в специальной лексике теоретической физики, когда атом был приравнен к планетной системе, а применительно к элементарным частицам прямо говорили об их локализации. В частности, их теоретически и экспериментально открываемые признаки определяли терминами, весьма укорененными в человеческих чувственных способностях (в плане интуитивного восприятия движения и зрительной очевидности). Только после открытия (собственно, постулирования) кварков физика распрощалась с последними остатками терминологического антропоморфизма и стала называть отдельные признаки кварков «цветом», «странностью», «очарованием» и т.д. Можно было бы представит себе, что физики, рассерженные на Природу за ее антиантропоморфность, проголосовали на каком-нибудь своем конгрессе за то, чтобы окончательно выбросить за борт такие термины, которые (как вот еще один из них: спин ) еще удерживали какую-то связь со значениями обиходного языка. Но нет, никакого такого конгресса и ничего подобного не было. Процесс отказа от антропоморфных терминов шел свободно и постепенно. Опять-таки для нас существенны не его познавательные результаты, а только направление именно так происходивших терминологических преобразований. Направление же это равносильно радикальному отказу от упомянутой связи со значениями обиходного языка, которая, хотя и в виде следов, все еще ощутимо дает себя знать. Впрочем, если атом, как маленькое солнце (ядро), окруженное планетами (электронами), еще можно – и даже очень неплохо – представить себе наглядно, то действие сил в микрофизике, основанное на схеме «шнурования ботинок» (bootstrap theory), не так легко свести к какой бы то ни было наглядности.

Однако вернемся к культуре доброго старого времени. Как мы уже говорили, каждая культура защищала тогда человека от мира и одновременно мир от человека, потому что отказывалась смотреть на человека как на «дитя случая, нежеланное миром» и на мир только как на область, ощетинившуюся против человека сплошной пристрастной злобой. Все, что было на это похоже, те культуры интерпретировали либо как результат какой-то порчи в человеке, который первоначально сотворен был совершенным, либо как результат каких-то дефектов в мире, которые нельзя считать проявлением его общей враждебности. Если же эти даваемые в разных культурах объяснения враждебности мира оказывались канонизированными, то они могли далее вступать в коллизию с прогрессом инструментальных достижений. Если женщина должна рожать в муках, то нельзя инструментальным образом избавлять ее от этих мук. Если дети – благословение небес, то нельзя применять противозачаточные средства. Если Бог наслал на кого-нибудь болезнь, то нельзя его лечить (до сих пор некоторые секты категорически противятся переливаниям крови). Культуре, в которой вырастают зачатки эмпирии, приходится немало потрудиться, чтобы наладить посредничество в таких коллизиях. Католическая Церковь занимает в настоящее время отрицательную позицию в таких ситуациях, когда яйцеклетку от одной женщины имплантируют в матку другой, где она может пройти полное эмбриональное развитие. Я предвидел эти ситуации в своих работах уже двадцатилетней давности. Однако весь этот конфликт должен завершиться уступкой веры в пользу эмпирии, потому что в противном случае Церковь, желая быть полностью последовательной, должна отказать в своих таинствах тем, кто «зачат в пробирке» или рожден с помощью пересаживания зародыша из организма одной женщины в организм другой. А такой отказ приведет к исключению все большего числа людей из общины верных. Поэтому и всякий конфликт между эмпирией и верой должен быть временным. Логика развития инструментальной деятельности не зависит ни от каких человеческих пожеланий или постановлений, но только от материальной природы мира.

Поскольку в основе культурной картины мира всегда лежит некая пристрастность, культура повсеместно проявляет такого рода вражду к случайности. Поэтому на ранних стадиях культурогенеза мир трактовался как система знаков, интерпретируемых так, чтобы они полностью согласовались с признаваемым в данной культуре типом пристрастности к миру. Мир был текстом, адресованным к человеку, иначе говоря: символическим посланием, а заодно и ареной реальной деятельности, поддерживающей жизнь. Решения, которые принимались для соединения обеих этих версий мира, для их «подгонки» друг к другу, представляют собой типологическую характеристику каждой данной культуры. Поэтому решения, которые общество (бессознательно) принимает на очень ранних стадиях культурогенеза, определяют собой и решения, которые еще предстоит принять потомкам, быть может, на десятки тысяч лет позднее. В этом смысле в процессе формирования конкретной культурной формации участвует случай: если бы ему не было места в культуросозидающей работе, антропологическая компаративистика выявила бы идентичность (в смысле полной изоморфности) всех доисторических культур. De facto она выявила только их ограниченную гомоморфность, определяемую начальными и граничными условиями антропогенеза. Потому что человек со своей биологией, то есть начальными условиями, был и остается одинаков. Кроме того, сходны были в разных местах и последовательности его технических изобретений, которые он делал одно за другим. Эти последовательности определялись степенями трудности осуществления изобретений, а значит, условиями среды. Когда добытое знание достигало очередной фазы, человек снова и снова прибегал к попыткам рациональной интеграции мира. Он создавал картину мира, когда знания его были еще малы, – и создавал ее, когда они были уже велики. Несомненно предполагая с самого начала различные пристрастия к себе со стороны среды, он на первых порах еще не интегрировал их во «всем»: каждое явление требовало тогда особой тактики символического освоения. Постепенно атомы восприятия слагались в целостность, со всех сторон окружающую человека. Первобытную общину окружал на этой стадии мифологический горизонт, а община неизменно пребывала в его центре, подобно тому, как матросам парусника в открытом море представляется, что он неподвижен в самом центре их кругозора. Люди знали, что их предки некогда вышли из мифологических далей – как бы из-за горизонта, который ведь маячил и где-то в прошлом — и что они сами когда-нибудь отойдут в простирающийся также и перед ними миф. Мысль о том, что в будущем, возможно, будут перемены, не приходила им в головы. Определяющим для таким образом сконструированного мира было устроение единое и вместе с тем вполне лишенное стохастичности, то есть не дающее места ничему случайному. Пусть у чего-либо нет видимой причины – тогда есть невидимая: все детерминировано. Истоки детерминированности, возможно, скрыты в Тайне, но природа этой Тайны не связана со случаем. Точнее, Тайна может быть случайной только по видимости – ибо в своей сущности она есть упорядоченность, хотя и замаскированная, неразгаданная и непостижимая для нас. В истории человеческой мысли упорядоченность раньше всего представлена формами, детерминированными малым числом элементов и отраженными в малом числе парадигм, а ее сложные формы (в конечном счете только статистические и подверженные множеству вероятностных распределений) – это проявление уже поздних стадий того же процесса. Культура соглашается с возрастанием в нем сложности весьма неохотно (в историческом плане) и, в сущности, принуждается к этому практической эффективностью означенных более сложных «неупорядоченных порядков», возникающих на поздних стадиях того же процесса истории мысли. Дело в том, что, познавая эти «порядки», человек приобретает над средой не только интерпретирующую (символическую) власть, но и господство предметное, реальное, равнозначное с техническим освоением. В этом смысле можно говорить о двух главных типах культуры, или о двух ее составляющих, которые являются зависимыми переменными (зависимыми либо от мира с догматически установленными в нем пристрастиями, либо от метода эмпирических проб и ошибок). Диагнозы, возникающие из познания, направляемого пробой и корректируемого ошибками, представляют собой ревизии более ранних установлений. Не всякой культуре удается выработать modus vivendi[74] для видов упорядоченности, заложенных в ней исходно, и других, открываемых наукой. Это можно сформулировать и иначе: не всякая культура опускает возникновение естественнонаучной эмпирии в степени, когда инициируется цепная реакция возрастания этой эмпирии или когда порождается автокаталитический – в сущности, взрывной – прогресс технических средств. Культуры, подавляющие этот прогресс и застойные в данном плане, вынуждены в конце концов импортировать технические средства и их производство.

Картина мира, конституируемая наукой, выглядит бледно в сравнении с картинами мира, возникшими на доинструментальной стадии, причем не только благодаря тому, что отказывает человеку в претензиях, которые адресовались пристрастному миру. Новые успехи знания открывают новые пробелы, связанные с ранее не замечаемым неведением. Сегодняшняя действительность уже не дает таких надежд, какие питали поборников эмпирии еще полвека назад. Потому что все выглядит так, как будто прогресс знания отстает от роста сопутствующих ему потребностей в новых регулятивных и реститутивных инициативах. Иначе говоря, легче снабдить человеческий мир новыми технологиями на прочном фундаменте научных знаний, чем успешно стабилизировать этот инструментализованный до высших уровней сложности мир. Это явление – отставание «спасательных» технологий (например, таких, которые предотвращают повреждение биосферы новыми технологиями; или помогают бороться с безработицей как результатом автоматизации) от главного фронта технического прогресса, и, возможно, все это – только переходная фаза, однако на сегодняшний день диагноз отставания никаким способом не удается изменить. Впрочем, на более отдаленные перспективы можно смотреть с достаточным оптимизмом.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.