Утомленные следы
Постоят еще немного
Без покрова, без слюды
О. Мандельштам
Со смертью Ахматовой в 1966 году явилась мысль написать воспоминания о ней. Однако формы для новой книги не находилось - мешало ощущение прошлого как неизбывно настоящего, между тем писание собственно мемуаров требует момента некоего идилличного отре">

Вторая книга (26)

[1] [2] [3] [4]

[386]

ниях, а сборища иногда бывали многолюдными, а чаще - небольшими. Большое собрание чаще всего подводило итоги малых мистерий, разыгранных в отделах или на кафедрах. Вмешатель-ство органов порядка было возможно, но необязательно. В конце сороковых и в начале пятиде-сятых годов все шло демократически - то есть снизу вверх. Я хочу вспомнить, как однажды народ восстал против меня и, разоблачив, выгнал к чертям собачьим. Все прошло как по маслу - под руководством философа, специалиста по Спинозе, носившего орден за раскулачивание.

Дело происходило в самом конце февраля или в начале марта 1953 года. В провинциальных городах был подан знак к облаве. Считалось, что она будет решающей и последней. К апрелю предлагалось "очистить" все учреждения, чтобы больше никогда не чистить. У нас нередко говорили, что народ принес "последнюю жертву", но жить после этого становилось не легче, а вот что чистка будет последней, заявили впервые. Это означало, что она примет огромные масштабы - ее планировали во всесоюзном масштабе. Шла обычная жизнь с обычными ночными обысками и арестами, ловлей "повторников" и прочими радостями. Люди трудились, затаив дыхание, и молчали как рыбы. Никто не знал, кого огреет обухом по голове, и поэтому я каждый вечер раздевалась и ложилась спать как ни в чем не бывало. Однажды меня вытащили из постели и ударили обухом по голове. Обушок, которым меня били, был легонький, и на такие удары жаловаться не следует. Я и не жалуюсь, а просто собираю фольклор.

Поздно вечером - я уже легла - ко мне постучались. Я не испугалась, потому что стук был обыкновенный, а не тот - особенный. Пришла ночная дежурная по студенческому общежитию, попросту - сторожиха, и сказала, что меня вызывают на экстренное заседание кафедры: звони-ли по телефону и прислали двух студентов, чтобы проводить меня. Я сказала, что обойдусь без провожатых - до института было рукой подать. Они все же дождались меня, когда я, преодолев искушение сказаться больной, оделась и вышла. Вечерняя смена давно кончила занятия, и раздевалки не работали. Я вошла в

[387]

шубе в указанную моими провожатыми комнату - это был кабинет иностранных языков, где хранились методические пособия, картинки и пластинки, но полностью отсутствовали книги, кроме самых наиновейших учебников. В старых обнаруживались идеологические ошибки, их "изымали", а иногда и сжигали. В кабинете в полном сборе сидели члены всех трех кафедр. Собравшиеся выглядели нарядно и празднично - сплошной крепдешин, как тогда полагалось советской женщине - от доярки до профессора. Видно, моих коллег предупредили о заседании, иначе они бы не успели сбегать домой и прихорошиться. Я удивилась, что собрание еще не началось, словно ждали только меня. Спросить, в чем дело, я не успела, потому что директор, никогда на заседания кафедр не приходивший, а теперь почему-то сидевший среди препода-вателей, предложил начинать. Я так и не сняла шубу, когда услышала, что будет разбираться мое дело, и, почувствовав, что у меня слегка подкосились ноги, тяжело опустилась на услужливо подставленный мне стул. Его поставили поодаль - против всей массы преподавателей, сидевших вкупе на стульях и скамейках.

За председательским столиком очутился Глухов, секретарь парторганизации, он же - Спиноза. Я вспомнила ночную рубашку из "Пролога", но решила, что и шуба сойдет. Накинутая на плечо, она выделяла меня из крепдешиновой толпы. Ритуальные действия вызывают озноб, и шуба оказалась кстати.

Спиноза - в ордене по случаю торжества - открыл заседание. Первой он предоставил слово белозубой комсомолке, только что оставленной при кафедре. Мне приходилось гонять ее с экзаменов, но я не возражала, когда прошлой весной Спиноза предложил выдвинуть ее в преподаватели. Охранять кадры от стукачек у нас не полагалось. Белозубая говорила трогатель-но и задушевно. Первым делом она обвинила меня в сочинении закона Гримма и Раска, который я навязывала студентам. Преподаватели подтвердили, что ни о чем подобном они никогда не слышали, хотя кончили центральные вузы (он числился в программе, но его действительно никто не знал - марристы его отвергли). "Такого закона не преподавали даже в Сорбонне", - заявила заведующая ка

[388]

федрой. Она была из институток и кончила курсы иностранных языков при Сорбонне. С началь-ством и органами порядка бывшая барынька ладила отлично.

Второе обвинение белозубой заключалось в том, что я преследую молодежь - на лекции по теоретической грамматике я сказала, что молодой английский джерунд вытесняет старый инфинитив. В этой фразе усмотрели намек на борьбу отцов и детей, немыслимую в стране социализма. Белозубая робко улыбалась и несмело оглядывала собрание. Скромность и робкие взгляды заменили нахальство и грубые выпады двадцатых годов. Кто-то, наверное, сказал, что девушке надо быть скромной и женственной.

Начались выступления с мест - подготовленные и спонтанные. Лаборантка с шестимесяч-ной завивкой "перманент" сообщила, что я как-то села на подоконник, хотя все видели в филь-мах, что люди сидят на стульях или в креслах. Они изучали "хорошие манеры" по фильмам, так же как любовь и честь. Только смех разрабатывался по примеру радиодикторш: заливистый с колокольчиками. Несколько поколений смеются этим подлым смехом и говорят с интонациями дикторш, фальшивее которых нет. Радиодикторши за рубежом повторяют эти интонации, считая, что это и есть русский язык. Когда-то была дискуссия, как вещать - по-яхонтовски или "с чувством". Победила актерская школа, и в голосе у дикторши звучит слеза, гнев и радость, как у ее ученицы - перманентной лаборантки.

Одна из кафедральных дамочек, кончивших наш институт, вздумала за меня заступиться. Она сказала, что я все же дала ей некоторые знания. На нее накинулись толпой с обвинением, что она оторвалась от масс. Ей пришлось отступиться. Она тоже изучала поведение киноактрис и носила чернобурку на одном плече. От нее я узнала, что все ждут выхода книги, уже подписан-ной к печати, о хороших манерах.

Директор института носил пенсне на черном шнурке и был удивительно похож на Чехова. Он гладил бородку и кивал головой, когда выступавшие наносили меткий удар. Для моего изгнания понадобились мощные силы - Чехов и Спиноза. Оба они переводили девичьи речи на

[389]

государственный язык: пренебреженье гениальным учением Сталина о языке, протаскиванье марризма (закон Гримма и Раска), преследование прогрессивных молодых кадров и завышение оценок. Кафедра постановила снять меня с работы и дать неделю или две сроку, чтобы я "закруглилась", то есть быстро закончила лекционные курсы, главное, истории языков, которых они все боялись как огня.

Вся эта операция заняла несколько часов и проводилась с абсолютной серьезностью. Никто не улыбнулся, я не встретила ни одного сочувственного взгляда. Лица окаменели и выглядели тяжелыми и мрачными. Единственный человек, чувствовавший омерзительный комизм происходившего, была я сама, сидевшая в шубе, как Меншиков в ссылке. Клянусь, что меня выгоняли именно так и с такими обвинениями. Террор приводит к одичанию, и подобные сцены разыгрывались по всей стране.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.