Утомленные следы
Постоят еще немного
Без покрова, без слюды
О. Мандельштам
Со смертью Ахматовой в 1966 году явилась мысль написать воспоминания о ней. Однако формы для новой книги не находилось - мешало ощущение прошлого как неизбывно настоящего, между тем писание собственно мемуаров требует момента некоего идилличного отре">

Вторая книга (32)

[1] [2] [3] [4]

Во втором варианте стихотворения (основном) пахнет тухлой ворванью это запах тления - и больницей ("рокот гитары карболовой", запах карболки всегда воспринимается как волна - то наступает, то отходит). Запах карболки ударил в ноздри еще в Москве - поздней осенью 1931 года, когда меня положили в Боткинскую больницу, и среди черновиков "Путешествия в Арме

[481]

нию" записаны бродячие строчки о карболке. Тогда стихотворение о запахах не могло осуществиться по многим причинам. Главное - на него должен был упасть луч поэтической мысли. Из одного ощущения без мысли стихов у Мандельштама нет. (Есть ли они у кого-нибудь? Пастернак - поэт ощущений, но и у него всегда ведет мысль, через ощущение и сквозь него.) Поэтическая мысль в тот период не могла возникнуть, потому что Мандельштам писал прозу. Два процесса - писание стихов и прозы - никогда не происходили одновременно. У других поэтов проза иногда перебивает стихи или стихи прозу. У Мандельштама этого не бывало, если не считать "Молодости Гёте", которая в настоящую и настоятельную прозу не входит. Это честная заказная работа, где лишь случайно пробивается голос.

Я знаю, почему в стихотворении о внезапной смерти Мандельштам, переживая последнюю минуту, вдруг видит всю свою жизнь. Она проносится перед ним в одно мгновение. Когда-то Мандельштам прочел перевод испанского рассказа - это было как будто еще в дни, когда мы в первый раз жили на Тверском бульваре (1922/23). Он мне тут же сказал, что в рассказе человек, падая с моста в реку, в одно мгновение успевает вспомнить и пережить всю свою жизнь. Рассказ, вероятно, был рядовой, иначе я бы запомнила автора, но он как-то совпал с мыслью Мандельштама об умирании, или эта мысль зародилась от чтения рассказа: в момент смерти жизнь вспыхивает в сознании умирающего, и он отдает себе отчет, зачем жил и что видел. Пока мы жили вместе, я не понимала, как смерть и умирание всегда присутствуют и не отходят от нас. Пока Мандельштам был жив, я не понимала смерти, но, оставшись одна, только ею и жила. Я думала о ней, и прежде всего возник вопрос: неужели на койке лагерной больницы, умирая от невозможности жить и от истощения, человек может что-нибудь вспомнить? Такая смерть, думается мне, похожа на медленное затухание, когда постепенно отмирает связь с прошлым и с жизнью. (Нас лишили не только жизни, но еще и смерти.) Настоящее настолько нереально и непредставимо, что в нем разрываются все связи с жизнью, с самим собой, с прошлым, с людьми, с законами их общежития,

[482]

с представлениями о добре и зле. Мысленно умирая смертью Мандельштама, я забывала все - даже надежду на будущее. Живя в нечеловеческих условиях прошлой эпохи, я часто убеждалась, что ничего не помню. Оставалась лишь одна светящаяся точка и физически осязаемое ощущение лагеря - груды тел в вонючих телогрейках, свалка человеческих тел, еще живых, еще шевелящихся, или такие же тела, но уже замерзшие и окостеневшие, яма, куда они сброшены "гурьбой и гуртом". Вот что я видела и чем я жила.

Я могла собрать силы и перенести эти ощущения, потому что отказалась от мысли о смысле жизни и жила одной целью. В мучительные эпохи, когда бедствие, нечеловеческое и чудовищное, затягивается на слишком долгий срок, нужно забывать про смысл - его не найти - и жить целью. Это результат моего опыта, и я не советую пренебрегать им: может, еще пригодится и у нас и не у нас. Упражняйтесь в уничтожении смысла и в заготовке целей.

II. Немножко текстологии

Стихотворение "Нет, не мигрень..." было первым подступом к "Стихам о неизвестном солдате", оратории, посвященной будущей (может, будущей и для сегодняшнего дня) войне и массовым гибелям, а также смерти Мандельштама. Исследователь, роясь в архиве Мандельштама, обнаружит первую запись (с чобром) на оборотной стороне листка, где записано стихотворение "волчьего цикла", но пусть это не толкает его на изменение датировки. Запись на одном листке - повод для передатировки только для редакторов типа Харджиева, не способных к смысловому анализу. У него есть ряд "бумажных" передатировок стихов (в этом он видит свою редакторскую честь), и с ними не следует считаться. Он передатировал стихи из "Камня", потому что нашел их записанными (без даты) на одном листке со стихотворением более позднего периода. Стихи могут оказаться за

[483]

писанными на одном листке по тысяче причин: например, автор делал подборку для журнала или записал по просьбе приятеля то, что тому понравилось. Мне ясно, почему "Мигрень" очутилась на "волчьем" листочке. Я привезла из Москвы в одном чемодане с камушками все уцелевшие от первого погрома-обыска бумажки со стихотворными текстами. (Они сохранились в кастрюле, стоящей и сейчас на моей кухонной полке, еще - в ботах, а кое-что было просто не замечено парнями, производившими обыск.) Бумаги в Воронеже лежали на единственном в комнате столе, и я составляла "ватиканский список". Мандельштам бегал по комнате, сочиняя стихи, и подходил изредка к столу, чтобы стоя быстро записать несколько строчек. Видно, меня не было дома, что он схватил первый попавшийся листок и записал на нем новые строчки. Была б я дома, он бы мне надиктовал или я дала б ему чистый листок.

Поэты меньше всего похожи на канцеляристов и учителей чистописания. В рукописях у них большого порядка не обнаружить. Ахматова только под старость завела себе тетради, а Мандельштам даже хвастался, что не умеет писать и работает с голоса ("А вокруг густопсовая сволочь пишет"). Иногда он делал аккуратный чистовичок, но почти никогда не предназначал его для архива, а для кого-нибудь, кто попросил автограф. Частенько это случалось в разгаре работы, когда стихотворение еще не успело окончательно стать, и таким образом в аккуратном автографе сохранялся не окончательный текст. Окончательные тексты обычно записывались мной под диктовку. Диктуя, Мандельштам ворчал, что я не запоминаю с голоса сразу все стихотворение. Хозяин он был требовательный и неблагодарный. Сколько он издевался надо мной за неграмотность и вечные сомнения относительно двойных "н"! В южнорусских говорах - а я выросла в Киеве - двойное "н" не звучит, и в речи у меня его нет. Впрочем, сейчас оно звучит только у снобов и у древних стариков, а они, как известно, вымирают.

Мандельштам не мог понять, как я могу не помнить стихотворение, которое было у него в голове, и не знать того, что знает он. Драмы по этому поводу происходили тридцать раз в день. С Ахматовой же все было наоборот.

[484]

Я не смела знать того, чего не знала она. Особый гнев вызывал английский язык она дважды обсудила произношение с Маршаком и все хотела меня этому обучить - он человек музыкальный и был в Англии. Некоторые французские идиомы тоже вызывали ее интерес. Ей казалось, что мы с Мандельштамом их не можем знать, но они принадлежали к тем, которые познаются в раннем детстве. Настоящую же ярость вызывала латынь. Я кончила классическую гимназию, и учителя умудрялись вбить какие-то знания даже отъявленным лентяям, но Ахматова вспыхивала, когда меня при ней просили что-нибудь перевести - такое несколько раз случалось. Она грозно говорила: "Что они могут знать! Ничего они не знают". Кто были "они", я не знаю. Скорее всего, кончившие гимназии с классической программой. Мой неистовый муж и моя неистовая подруга только и делали, что шпыняли меня, бедную, но и я от них не отставала и дразнила каждого в одиночку. Вместе я их дразнить остерегалась, чтобы они вдвоем - соединенными силами - не набросились на меня. Приходилось лавировать. Это трудное искусство. Если б мне дали дольше пожить с Мандельштамом, я бы им овладела. Способности у меня есть. Мандельштам это признавал.

Когда стихотворение содержит в себе ядро будущей вещи, оно обрастает вариантами и дает множество отростков в разные стороны. В таких случаях у автора часто бывает ощущение, что основное стихотворение само по себе не существует, не вытанцевалось, не стало... Так было с "Волком", так произошло и с "Нет, не мигрень...", и оно не вошло в основной список, но осталось среди черновиков. В нормальных условиях оно бы отлежалось, а потом вынырнуло в момент окончательного становления книги. Ничего, к несчастью, нормального в нашей жизни не было. Черновики я отдала на хранение Рудакову, и они пропали у его вдовы.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.