35

[1] [2] [3] [4]

*

Каждый из нас любил свою постоянную роль в комедии. Папа с огромным удовольствием играл роль Бога-мстителя, не оставляющего без последствий никакого прегрешения, этакого домашнего Бога, от которого летят искры гнева и исходят ужасные громовые раскаты, но при этом милостивого и милосердного, терпеливого и одаривающего благом.

Но иногда захлестывала его волна настоящего гнева, вовсе не театральной ярости (особенно в тех случаях, когда то, что я сделал, несло опасность мне самому), и в таких случаях, без всяких предварительных церемоний, отвешивал он мне пару звонких пощечин.

В некоторых случаях, когда я, к примеру, затевал что-нибудь, связанное с электричеством, или взбирался на высокое дерево, папа даже велел мне спустить штаны и приготовить зад (в его устах это звучало исключительно так: «Зад, пожалуйста!»), и, взмахивая без всякого милосердия своим ремнем, награждал меня шестью-семью обжигающими, язвящими залпами, от которых лопалась кожа и обмирало сердце.

Но в большинстве случаев папин гнев не принимал погромных форм, а рядился в тогу преувеличенного придворного этикета, пропитанную ядовитым сарказмом:

— Нынче вечером ваше высочество вновь соизволило облагодетельствовать нас полным коридором нанесенной с улицы грязи? Похоже, это ниже достоинства вашего величества — снимать обувь у порога, как это всегда делаем в дождливые дни мы, простолюдины. Только на сей раз, боюсь, вашему высочеству придется спуститься со своих высот и собственными нежными ручками подтереть следы королевских шагов. (Попутно папа успевал объяснить мне, как образуется на иврите выражение «следы, оставляемые ступнями ног»). А затем будьте любезны, ваше высочество, закрыться на целый час в одиночестве в темной ванной, чтобы у вас было достаточно времени обдумать собственные поступки, посоветоваться со своей совестью и даже хорошо обдумать наедине с собой свою будущую жизнь.

Мама немедленно подавала апелляцию в связи с суровостью наказания.

— Полчаса достаточно. И никакой темноты. Что это с тобой? Может, ты еще и дышать ему запретишь?

Папа в таких случаях говорил:

— К великому счастью его величества, у него всегда находится заступник, с энтузиазмом вступающийся за него без всяких условий.

А мама:

— Если бы здесь выносили наказания и за недостаток чувства юмора… — но эту фразу, или ей подобную, она никогда не договаривала до конца.

Спустя четверть часа наступало время заключительной сцены: папа собственной персоной являлся в ванную комнату, чтобы извлечь меня оттуда, протягивал ко мне руки, чтобы торопливо и смущенно заключить меня в объятия, и бормотал при этом нечто похожее на извинения:

— Я, разумеется, отлично знаю, что грязь эту ты нанес не умышленно, а по чистой рассеянности. А ты, со своей стороны, конечно же, хорошо знаешь, что мы наказали тебя только для твоей же пользы: ведь ты вырастешь и тоже станешь чем-то вроде рассеянного профессора.

Я глядел прямо в его коричневые, наивные, будто стыдящиеся чего-то глаза и тут же давал обещание, что отныне и навсегда буду помнить о том, что обувь нужно снимать у входной двери. Более того, соответственно постоянной моей роли в этом спектакле, я в данную минуту должен был произнести — с умным, серьезным выражением лица, делавшим меня не по годам взрослым, — произнести слова, заимствованные прямо из папиного арсенала, что я ни на мгновение не сомневаюсь: наказание — оно исключительно для моей же пользы. Мой текст включал даже обращение к маме: я просил ее не торопиться меня жалеть, поскольку я действительно принимаю и законы, и ответственность за отступление от них и, без сомнения, в состоянии вынести все причитающиеся мне наказания. Даже два часа в ванной. Мне это безразлично.

*

И вправду, мне это было безразлично, потому что между одиночеством наказания в запертой на ключ ванной комнате и между моим обычным одиночеством — в своей ли комнате, во дворе, в детском саду — почти не было никакой разницы: я рос обособленно, без сестры, без брата, и почти без товарищей.

Горсть зубочисток, два кусочка мыла, три зубные щетки, наполовину выдавленный тюбик зубной пасты, да еще щетка для волос, пять маминых шпилек, футляр для папиного бритвенного прибора, скамеечка, коробочка с аспирином, рулончик пластыря и рулон туалетной бумаги — всего этого с лихвой хватало мне на целый день войн, путешествий, гигантских строительных проектов, удивительных приключений. Я был в них и вашим высочеством, и рабом вашего высочества, и охотником, и тем, за которым охотятся, и обвиняемым, и предсказателем, и судьей, и мореходом. И инженером, построившим Панамский и Суэцкий каналы, преодолев твердые горные породы, чтобы соединить все моря и озера, имевшиеся в тесной ванной комнате. Я пускал в плавание от полюса до полюса торговые суда, подводные лодки, военные корабли, пиратские бриги, минные тральщики, китобойные флотилии, каравеллы с первооткрывателями новых континентов и заброшенных на морских просторах островов, на которые не ступала нога человека.

А если наказывали меня темным карцером, то и это меня не пугало: в темноте я опускал крышку унитаза, усаживался на нее и все свои войны и путешествия совершал с пустыми руками. Без кусочков мыла, без всяких расчесок и шпилек, не двигаясь с места. Я сидел, зажмурив глаза, мысленно зажигая столько света, сколько мне хотелось, оставляя таким образом тьму снаружи, в то время как внутри меня все было великолепно освещено.

Можно почти утверждать, что я любил эти наказания изоляцией и карантином. «Тот, кто не нуждается в ближнем, — цитировал папа слова Аристотеля, — он или животное или Бог». И я в течение долгих часов с удовольствием был и тем и другим. Безразлично.

Всякий раз, когда папа насмешливо называл меня «ваше высочество» или «ваше величество», я не обижался. Напротив, в глубине души я с ним соглашался. Я принимал все эти титулы. Но молчал. Не подавал никакого знака, что это доставляет мне удовольствие. Так король-изгнанник, покинувший родину, но сумевший тайно перейти границу и, невзирая на опасность, вернуться в свою столицу, бродит по ее улицам в платье простолюдина. Случается, что один из моих пораженных встречей поданных вдруг узнает меня, падает ниц, называет меня «ваше величество» — это может произойти в очереди на автобус, в толпе на городской площади, — но я делаю вид, что не замечаю поклонов, не слышу обращения «ваше величество». Ничем себя не выдаю. Возможно, я выбрал такую линию поведения, потому что мама учила меня: подлинные короли и герцоги тем и отличаются, что как бы слегка пренебрегают своими титулами, уверенные в том, что их высокое положение обязывает вести себя с простолюдинами просто, естественно, скромно, как ведет себя обычный человек.

*

И не просто как обычный человек, а именно как человек воспитанный, старающийся быть приятным, исполняющий желания своих поданных. По всей видимости, им приятно одевать и обувать меня? Пожалуйста: я с радостью протягиваю им все четыре моих конечности. Спустя какое-то время они вдруг меняют свои вкусы? Отныне им нравится, чтобы я одевался и обувался сам, без их помощи? С великой радостью я, стало быть, влезаю в собственную одежду и получаю удовольствие от их бьющей через край радости. Иногда я путаюсь, неправильно застегиваю пуговицы или со сладким выражением лица прошу их помочь мне завязать шнурки.

Да ведь они чуть ли не состязаются друг с другом за право преклонить колени, припасть к стопам маленького короля и завязать ему шнурки, поскольку он обычно вознаграждает своих поданных объятием. Нет в мире второго ребенка, который бы умел столь величественно и вежливо вознаграждать за услуги. Однажды он даже пообещал своим родителям (они глядели на него глазами, туманящимися от гордости и счастья, ласкали его и таяли от восторга), что со временем, когда они будут очень старыми, вроде соседа господина Лемберга, он тоже будет завязывать им шнурки и застегивать пуговицы. За все те «благомилости», которыми они непрестанно осыпают его.

Им приятно расчесывать мои волосы? Или объяснять, как движется луна? Учить меня считать до ста? Надевать на меня один свитер поверх другого? И даже заставлять меня каждый день проглатывать ложку противного рыбьего жира? С превеликой радостью я позволяю им делать с собой все, что им заблагорассудится, позволяю получать за мой счет любые удовольствия. И сам наслаждаюсь тем неиссякаемым наслаждением, которое доставляет им мое существование. Рыбий жир, к примеру, вызывает у меня тошноту, с большим трудом удается мне подавить рвоту, меня прямо-таки выворачивает наизнанку, едва губы мои прикасаются к этой ненавистной мне жидкости. Но именно поэтому мне нравится проявлять сдержанность: превозмогая отвращение, я проглатываю каждую ложку рыбьего жира одним глотком и даже благодарю их за заботу обо мне, за их старания, чтобы вырос я здоровым и сильным. И вместе с тем, я получаю удовольствие от их изумления: совершенно ясно, что это не обычный ребенок! Да ведь этот ребенок — совершенно особенный!

Вот так и превращается словосочетание «обычный ребенок» в нечто ущербное, вызывающее презрение: уж лучше быть уличным псом, лучше быть калекой или умственно отсталым, лучше даже быть девчонкой, но только ни в коем случае не быть «обычным ребенком». Не приведи Бог стать таким, как все, любой ценой следует остаться навсегда «совершенно особенным»! Или «действительно не обычным ребенком»!

*

Поскольку нет у меня ни брата, ни сестры, поскольку с самого раннего детства мои родители приняли на себя роль восторженных обожателей, мне ничего не оставалось, как выйти на сцену, захватив все ее пространство, вширь и вглубь, и очаровывать публику. Таким образом, с трех-четырех лет, если не с более раннего возраста я — театр одного актера. Моноспектакль. Представление-без-антракта. Будучи звездой сцены, я обязан был все время импровизировать, непрестанно увлекать, приковывать, волновать, изумлять, забавлять свою публику. С утра и до вечера вести всю игру своими силами.

Вот субботним утром мы идем навестить Малу и Сташека Рудницких, живущих на улице Чанселор, угол улицы Пророков. По дороге мне напоминают, что ни в коем случае, в самом деле — ни в коем случае! — я не должен забывать, что у дяди Сташека и тети Мали совсем нет детей, и им очень грустно, что у них нет детей, поэтому я должен забавлять их, но пусть не возникнет у меня, не приведи Господь, желание спросить их, к примеру, когда, наконец, и у них будет ребеночек. И вообще я должен вести себя там образцово: у этой чудесной пары уже давно сложилось обо мне прекрасное, прямо-таки замечательное мнение, так что я не должен делать ничего, совсем ничего такого, что могло бы испортить их хорошее мнение обо мне.

Детей у тети Мали и дяди Сташека и вправду нет, но зато у них есть два ангорских кота, с густой шерстью, ленивых, очень жирных, с голубыми глазами. Зовут их Шопен и Шопенгауэр, в честь композитора и философа. (И тут, пока мы взбираемся по крутой улице Чанселор, получаю я два кратких разъяснения: о Шопене — от мамы, а о Шопенгауэре — от папы. Каждое из этих разъяснений не превышало сжатой статьи в энциклопедии). Два этих кота почти все время спали, сплетясь друг с другом в углу кушетки или на пуфике, словно это были не коты, а белые полярные медведи. А в клетке, висевшей в углу над черным пианино, жила у Рудницких престарелая птица, почти облысевшая, не совсем здоровая, слепая на один глаз. Клюв ее всегда был полураскрыт, словно она изнывала от жажды. Иногда Мала и Сташек называли эту птицу именем Альма, а иногда Мирабель. Чтобы скрасить ее одиночество, ей в клетку подсадили еще одну птичку, которую тетя Мала сделала из раскрашенной шишки, с ножками-палочками, с клювом-зубочисткой, выкрашенной густой красной краской. Этой новой птичке приклеили крылышки из настоящих перьев: возможно, это были перья, которые выпали или были выдернуты из крыльев Альмы-Мирабель и покрашены в бирюзовый и пурпурный цвета.

*

Дядя Сташек сидел и курил. Одна из его бровей, левая, всегда была приподнята, словно выражала сомнение и посылала в твой адрес тонкое язвительное замечание: «Это, на самом деле, так? Не преувеличиваешь ли ты?» А еще у него недоставало одного зуба, как у подравшегося уличного мальчишки.

Мама почти не разговаривает. Тетя Мала, блондинка, волосы которой заплетены в две косы, иногда кокетливо падающие на плечи, а иногда уложенные венком вокруг головы, предлагает моим родителям чай с яблочным пирогом. Она чистит яблоки, и ленточка кожуры образует идеальную спираль, извивающуюся вокруг самой себя, как телефонный шнур.

Оба они, Сташек и Мала, мечтали работать в сельском хозяйстве. Два или три года жили они в кибуце, еще год или два пытали свое счастье в мошаве, пока не выяснилось, что большинство полевых растений вызывают у тети Малы аллергию. А для дяди Сташека аллергеном является само солнце (или, как он говорил, солнце собственной персоной реагирует на него, Сташека, как на аллерген). Дядя Сташек работал чиновником на центральной почте, а тетя Мала по воскресеньям, вторникам и четвергам была ассистенткой у известного зубного врача.

Когда тетя Мала предложила нам выпить чаю, папа игриво пошутил в своей обычной манере:

— И изрек раввин Хоне в Гемаре: «Все, что скажет тебе хозяин дома, — исполни, кроме повеления «выйди». Я же полагаю, кроме — «выпей!» Но поскольку предложение поступило не от хозяина, а от хозяйки дома, мы, разумеется, не откажемся!

А о яблочном пироге он сказал так:
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.