40

[1] [2] [3]

Однажды, длинным летним вечером, когда кажется, что вечерний свет не угаснет никогда, мы с господином Шмулевичем в майках и сандалиях на босу ногу сидели на нашей общей каменной ограде, и он рассказал мне, как двенадцатилетним мальчиком был забран в лагерь уничтожения Майданек, вместе с родителями, тремя сестрами и бабушкой. Уцелел только он один. И не пожелал сообщить мне, как он выжил. Пообещал, что, возможно, расскажет в другой раз. Но в другие разы предпочел попытаться раскрыть мне глаза — чтобы перестал я быть наивным и не верил в возможность мира с арабами: мне следует зарубить себе на носу, что их единственная цель — вырезать всех нас, а все их разговоры о мире — не более чем ловушка, снотворное, чтобы весь остальной свет помог им одурманить нас и усыпить. Как тогда…

*

Я решил отложить написание статьи. Незавершенная глава этой книги ждет меня на столе среди вороха исчерканных черновиков, скомканных записочек и листков с массой вымаранных слов и строк. Это глава об учительнице Изабелле из школы «Отчизна ребенка» и об орде ее кошек. Мне предстояло кое в чем пойти на уступки: вычеркнуть из главы несколько происшествий с котами и некоторые эпизоды с кассиром Гецелем Нахлиэли. Хотя эти происшествия весьма забавны, но они ничем не способствуют продвижению повествования. «Способствуют»? «Продвижению»? Да ведь я до сих пор не знаю, что действительно способствует движению повествования, потому что у меня все еще нет ни малейшего понятия, куда этот рассказ хочет «двигаться» и зачем вообще нужно этому «способствовать».

Тем временем отзвучали утренние семичасовые новости, я уже покончил со второй чашкой кофе, и все еще стою и гляжу в окно: маленькая птичка-медосос — изумительно красивая, с опереньем бирюзового цвета — поглядывает на меня с ветвей лимонного дерева. Она покачивается, трепещет крылышками, перепрыгивает с ветки на ветку, щеголяет передо мной всем блеском своего оперения в игре света и тени. Головка у нее почти фиолетовая, шейка голубая с металлическим отливом, а на грудке у нее что-то вроде изысканной желтоватой манишки. Добро пожаловать, птичка! О чем ты собираешься напомнить мне нынешним утром? О посвященных тебе строках Бялика? О супругах Изабелле и Гецеле Нахлиэли? О моей маме, которая, бывало, подолгу стояла у окна? Но довольно. Я должен приступить к работе. Теперь мне надо воспользоваться остатками той тишины, что впитал я в себя нынешним утром, перед восходом.

*

В одиннадцать я на машине подскочил в центр Арада, чтобы уладить всякие дела на почте, в банке, в поликлинике, в магазине канцелярских принадлежностей. Беспощадное солнце дотла выжигает улицы, вдоль которых стоят худосочные деревья с запыленными кронами. Свет пустыни уже раскален и до того ожесточился против тебя, что глаза твои сами собой превращаются в узкие щелочки — бойницы танка.

У банкомата толпится небольшая очередь. И еще одна небольшая очередь у газетного киоска, где восседает господин Вакнин. В Тель-Авиве, в летние каникулы пятидесятого или пятьдесят первого года, неподалеку от квартиры тети Хаи и дяди Цви, на севере улицы Бен-Иехуда показал мне мой двоюродный брат Игаэль киоск брата Бен-Гуриона. И каждый мог подойти и запросто говорить, сколько влезет, с родным братом Бен-Гуриона, очень на него похожим. И даже задавать ему вопросы. Например: «Как поживаете, господин Грин? Сколько стоят вафли в шоколаде, господин Грин? Разразится ли в ближайшее время война, господин Грин?» Только о брате спрашивать его было нельзя. Вот так. Он просто очень не любил, когда его спрашивали о брате.

Я очень завидовал тельавивцам: у нас, в квартале Керем Авраам, не было не знаменитостей, ни братьев этих знаменитостей. Только «малые пророки», как их называют в библейском каноне, присутствовали здесь в именах наших переулков и улиц: Амос, Овадия, Цфания, и Хагай, и Зхария, и Нахум, и Малахи, и Иоэль, и Хавакук, и Хошеа… Все.

Репатриант, недавно прибывший из России, стоял на углу центральной площади Арада. На тротуаре перед ним лежал открытый футляр от скрипки, куда прохожие клали свои пожертвования. Играл он негромкую щемящую мелодию, вызывающую воспоминания о хвойных лесах, речках, избах, лугах и полянах — из рассказов моей мамы, когда мы, она и я, сидя в нашей тесной закопченной кухоньке, перебирали фасоль или чистили стручковый горох.

Но тут, на центральной площади Арада, свет пустыни сжигает призраки, рассеивает всякие воспоминания о хвойных лесах и осени, пропитанной туманами. Музыкант с гривой седых волос, с густыми белыми усами, немного смахивает на Альберта Эйнштейна. А мне он немного напоминает профессора Шмуэля Хуго Бергмана, преподававшего моей маме философию в университете на горе Скопус. И даже я еще удостоился учиться у него в новом университетском кампусе Гиват-Рам в 1961 году: слушал его незабываемые лекции по истории диалогической философии — от Серена Кьеркегора до Мартина Бубера.

Две молодые женщины, похоже, из семей уроженцев Северной Африки — одна очень худая, в полупрозрачной блузке и красной юбке, а подруга ее в брючном костюме с массой ремешков и застежек, — остановились перед музыкантом. Минуту-другую слушают его игру. А он, играя, закрыл глаза и не открывает их. Женщины шепотом обмениваются впечатлениями, достают кошельки, и каждая из них кладет по одной монете достоинством в шекель. Худая женщина с чуть вздернутой верхней губой говорит:

— Ну, как тут узнаешь, действительно ли это настоящие евреи? Говорят, что половина прибывающих сюда «русских» — и не евреи вовсе, а те, кто просто используют нас: без труда покидают Россию, а здесь получают от нас корзину абсорбции. Сполна. И задаром.

Подруга ее отвечает:

— А какая нам разница, пусть приезжают все, кто хочет приехать, пусть даже играют на улицах, еврей, русский, грузин, друз — какая тебе разница? Дети их уже будут израильтянами, пойдут в армию, будут есть стейк с питой и соленьями, возьмут в банке ипотечную ссуду и целыми днями будут брюзжать, скулить и жаловаться…

Красная юбка настаивает:

— Да что с тобой, Сарит, если позволить всем свободно приехать сюда — иностранным рабочим, арабам из Газы, и из Иудеи и Самарии, то кто тогда вообще…

*

Но продолжение их дискуссии уже далеко от меня, идущего на автостоянку возле торгового центра. Я напоминаю себе, что сегодня работа моя еще не сдвинулась с места, а утро уже утратило свою юность. Жара начинает набирать силу, и пыльный ветер заносит к нам пустыню прямо в дом. Я наглухо закрываю окна, опускаю жалюзи, задергиваю занавески, задраивая каждую щелку, — совсем, как воспитательница моя Грета Гат, которая к тому же была преподавательницей музыки, — она тоже, бывало, законопачивала любую щель, превращая свой дом в подводную лодку.

Несколько лет тому назад рабочие-арабы построили мне комнату: пол выложили плитками, выверив ватерпасом точность укладки, установили косяки, навесили двери и окна. Внутри стен проложили трубы для воды и канализации, электрические провода, телефонный кабель. Столяр, крупный мужчина, любитель оперной музыки, сделал мне шкафчик, укрепил на стенах книжные полки. Еще при прежнем владельце дома подрядчик, ведающий земляными работами (он прибыл в страну из Румынии в конце пятидесятых годов), пригнал издалека грузовик, до краев наполненный плодородным черноземом. Этим черноземом он покрыл, как покрывают повязкой рану, пространство известняка, мела и гранита, лежавшее возле дома, — такая земная поверхность характерна для этих мест с древнейших времен. На привезенной подрядчиком плодородной земле бывший хозяин дома посадил кусты, деревья и траву. А стараюсь растить и лелеять их с любовью — и это не преувеличение, потому, что не хочу, чтобы здесь, в моем садике, произошло то, что случилось некогда с моим отцом и со мной, когда исполненные самых лучших намерений засеяли мы наши грядки…

Несколько десятков первопроходцев, среди которых были люди, влюбленные в пустыню, и те, кто жаждал одиночества, а также несколько молодых супружеских пар, прибыли сюда в начале пятидесятых и поселились в этом городке на краю пустыни: рабочие приисков и каменоломен, новых предприятий на берегу Мертвого моря, кадровые офицеры. История Арада такова: Лева Элиав, уроженец Москвы, выросший в Израиле, а вместе с ним сплоченная группа строителей, энтузиастов-сионистов, задумали, спроектировали, вычертили на бумаге и очень быстро воплотили в реальности этот городок. Так возникли улицы, площади, аллеи, и клумбы — недалеко от Мертвого моря, в забытых Богом местах, куда в те дни, в начале шестидесятых, не подходили ни дороги, ни водопровод, ни линия электропередач, где не росло ни единого деревца, не было ни тропинки, ни дома, ни палатки, ни малейшего признака жизни. Даже окрестные бедуинские поселения возникли здесь лишь после того, как был построен Арад. Люди, основавшие Арад, были первопроходцами-энтузиастами, нетерпеливыми, шумными, из тех, кто не лезет в карман за словом. Не долго думая, они провозгласили: «Пусть исчезнет здесь пустыня!» (Как некогда мой отец, так и я не могу устоять пред соблазном поискать связь между словами «пустыня», «пусть» и столь многозначным словом «пустить»).

*

Кто-то в это мгновение проезжает мимо в маленьком красном автомобиле, останавливается у почтового ящика на углу улицы и выбирает из него все письма, отправленные мною вчера. Кто-то другой прибыл, чтобы укрепить цементом покосившиеся камни, огораживающие тротуар…

Надо найти какой-нибудь способ поблагодарить их всех, примерно так, как делает это подросток в день своего совершеннолетия — бар-мицвы. С кафедры синагоги в своей традиционной речи благодарит он всех, кто привел его к сегодняшнему дню. Спасибо тете Соне, и дедушке Александру, и Грете Гат, и учительнице Зелде, и тому арабу с мешками под глазами, который извлек меня из темного карцера-каморки, где я оказался запертым в том пресловутом магазине женской одежды, и моим родителям, и господину Зархи, соседям Лембергам, пленным итальянским солдатам, бабушке Шломит, воюющей с микробами, учительнице-Изабелле и ее котам, господину Агнону, Рудницким, дедушке-«папе » — вознице из Кирьят Моцкина, Шаулу Черниховскому, тете Лиленьке Бар-Самха, моей жене, моим детям и внукам… А также строителям, плиточникам, электрикам, построившим этот дом, столяру, разносчику газет, человеку в красном автомобиле почтового ведомства, музыканту на площади, играющему на скрипке и слегка напоминающему Эйнштейна и Бергмана, женщине-бедуинке с тремя козочками, которых я видел сегодня перед рассветом, а может, только воображал, что видел… Дяде Иосефу, написавшему книгу «Иудаизм и человечность», соседу Шмулевичу, опасающемуся новой Катастрофы, его внучке Даниэле, игравшей вчера на рояле «Лунную сонату», министру Шимону Пересу, который вновь поехал вчера разговаривать с Арафатом в надежде — несмотря ни на что — найти формулу компромисса, птичке-медососу, прилетающей иногда с визитом, чтобы посидеть на ветвях лимонного дерева у моего окна. И самому лимонному дереву. А особенно — безмолвию пустыни перед самым рассветом, безмолвию, в котором таится еще безмолвие, а в нем еще безмолвие…
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.