ЧАСТЬ ПЕРВАЯ (1)

[1] [2] [3] [4]

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

A. Пушкин. Египетские ночи (Эпиграф к главе 1)

 quel est cet homme?

— На, c'est un bien grand talent, il fait de sa voix tout ce qu'il veut.

— Il devrait bien, madame, s'en faire une culotte.

— Что это за человек?

— О, это большой талант; он делает из своего голоса все что он хочет.

— Ему бы следовало, сударыня, сделать себе из него штаны.

I

В воздухе находились уже несколько часов и летели сейчас далеко за Уралом. Облака внизу, под самолетом, быстро потемнели, за иллюминаторами все исчезло, и в салоне зажгли свет.

Никольский не знал, чем заняться. Он давно прочитал газеты, пересмотрел бумаги, что вез с собой, составил список дел, которые следовало устроить по приезде на место, и даже установил их очередность по степени важности, прекрасно понимая при этом, что реальные обстоятельства не посчитаются ни с ним самим, ни с этим его списком. В каждом городе, в каждом учреждении — свои законы, а существеннее того — свои беззакония, и успех командировки от того и будет зависеть, хватит ли ума и расторопности использовать тамошние порядки себе не во вред, а во благо… И Никольский лениво пожалел себя: вот, в который-то раз едешь за тридевять земель; опять будешь говорить с чужими, вовсе не нужными тебе людьми, выслушивать глупости и отвечать на них с серьезностью и значением… спать черт знает с кем в одной комнате — хуже всего, когда вот так — «срочно, спешно, сегодня же!» — гонят тебя на край света, и номер не забронирован, да и в такой дыре, как этот, как его? — Заалайск, есть ли хоть гостиница?.. Правда, сказать по чести, поездки эти по-своему хороши, без них совсем пропадешь, продолжал рассуждать Никольский; но тут, как это обычно и бывало, когда являлся соблазн покопаться в себе, он остановился. «Хватит, хватит. Все та же песенка…» — чуть не вслух произнес он, и вдруг его губы, повинуясь внезапному, невесть откуда возникшему импульсу, прошептали: «Не спотыкайся, загнанный олень…»

Слова поразили его. Он повторил их еще и еще раз, попытался вспомнить, каким образом, когда задержались они в его памяти; потом оказалось, что к слову "олень " была рифма — «недолгий день», — рифма очень обычная, но Никольский обрадовался ей: ну да, вот он, усталый олень бежит по тусклой тундре, и короткий северный день — тот близко поставленный ему предел, за которым — ночь, смерть, ничто… Так это стихи! — догадался Никольский, и тут его сознание как будто разом осветилось.

Он видел эти стихи в журнале, который читал сосед, —этот странный с худым, болезненным лицом человек, который сидит рядом в кресле. Покупая билет, Никольский попросил дать ему место "А", то есть наверняка, независимо от типа самолета, первое от иллюминатора, и тогда же подумал, что за человек окажется "Б", — тот, кто разделит с ним это нудное многочасовое сидение во время полета. К счастью, "Б" оказался, во-первых, интеллигентным, а во-вторых, и это главное, — молчаливым. Никольскому, при всей скуке и бессмысленности долгих самолетных рейсов и, хуже того, поездок в купейных вагонах, были ненавистны пустые анекдотические и пошлые дорожные разговоры. Сам он отнюдь не был молчальником, умел и выслушать собеседника, но ведь ко всякому общению надо быть расположенным и иметь подходящее настроение; а в дороге — Боже мой, кого только не подкинет тебе судьба! — и вот слушаешь ты, не слушаешь — лезет человек в твою душу, да свою наизнанку выворачивает, а там обычное дело — грязь, мерзость, несчастья!.. Четверо в купе едут — и у каждого «Крейцерова соната» припасена… И все же слова эти про загнанного бедного оленя никак не давали покоя Никольскому. Поэтому он наконец повернул голову вправо и внимательно оглядел соседа.

Никольский увидел резко очерченный профиль: длинный, с отчетливой горбинкой нос, выразительные губы, некрупный подбородок и то особенное устройство коротких век, которые и делают взгляд почти неморгающим и застывшим — словом, «птичьим». Сосед и вправду смотрел неподвижным, отрешенным взором куда-то в спинку переднего кресла, был явно углублен в себя, но Никольский решил не миндальничать — в конце концов, он только спросит журнал…

— Простите, — наклонился Никольский к соседу, — вы не позволите?

И Никольский указал на толстую книжку журнала, лежавшую у соседа на коленях. Тот сперва непонимающе взглянул на Никольского, потом поспешно кивнул, засуетился, неловко стал узкими, непослушными пальцами захватывать край журнала… Журнал раскрылся и начал съезжать с его подрагивающих острых коленок, Никольский быстрым движением успел журнал поймать, помяв и едва не разорвав при этом страницу. Одновременно и сосед нервно дернулся, наткнулся на локоть Никольского и получил, похоже, весьма болезненный удар куда-то в бок, под ребро.

— Простите, пожалуйста, простите, — испытывая жгучий стыд, бормотал Никольский. Нервозность соседа передалась и ему, и он уже проклинал себя за то, что сунулся с этим проклятым дурацким журналом.

— Ах, ах, виноват, я виноват, я! — возбужденно возражал ему сосед, взмахивал руками и топорщил длинные пальцы.

— Я совершенный калека, видите эти грабли, они же ничего не умеют! — И он принужденно смеялся, открывая частые, будто росшие друг на друге зубы. Чувствовалось, что ему было привычно взять всю вину на себя, так же привычно, как иным — отпихнуть ее целиком, столкнуть на другого… Никольскому же обе эти крайности претили, и к тому же он вовсе не хотел никакого великодушия от этого довольно жалкого человека.

— Перестаньте. Спасибо за журнал. И извините за беспокойство. — Никольский сказал это столь сухо, что сосед мгновенно смолк, отвернулся и, устроив руки на коленях, вскоре замер в своей прежней отрешенной позе…

Журнал назывался «Дружба». Как можно было понять уже по списку авторов, помещенному на титуле, публиковались в журнале переводы из национальных литератур. Полтора-два десятка имен ничего не сказали Никольскому, и он стал перелистывать страницы, быстро проглядывая те из них, где были стихи. Все они оказывались выспренной, неумной риторикой, которую холодный расчет переводчика с трудом сгонял в подобранный размер и окружал пустыми, ненужными рифмами. У Никольского, который стихи читал и многое из поэзии помнил, это вызывало чувство, похожее на брезгливость. Но ближе к концу журнала он нашел то, что искал.

Всего было пять стихотворений, напечатанных подряд, и занимали они как раз журнальный разворот. Без названий, отделенные одно от другого звездочками, все пять имели общий заголовок: «Айон Неприген. Из лирики». А после стихов шла набранная мелким курсивом надпись: «Авторизованный перевод с языка тонгор». Никольский бегло осмотрел нехитрую атрибутику этой публикации и углубился в чтение.

Стихи были превосходны. Неожиданное, по-детски наивное и простое чувство лежало в любой строке; каждое четверостишие слагалось неразрывно, оно естественно переходило в следующее, а стих в целом, как будто после краткой паузы, нужной певцу, чтобы вдохнуть воздуха и поднять свой голос выше и нести его в еще более дальние пространства, — стих, едва остановившись, увлекал в новый, который звучал и так же и чуть по-другому, нежели предшествовавший ему… Ощущение у Никольского составлялось такое, как от известного «и в поле каждую былинку, и в небе каждую звезду», — ощущение первозданности, совершенства мира; но тут на все ложился еще и перламутровый отблеск Севера, и от строк веяло какой-то необъяснимой, почти неощутимой тоской. И только в последнем стихе — в том самом, о загнанном олене, — становилась ясна природа этой тоски: все умирает, все исчезает в мире, и прекрасного оленя, лишь только выбьется он из сил, пристрелит хозяин-каюр, и накинутся собаки терзать еще теплое тело. «Проходит солнце неба середину», — прочитал Никольский последнюю строку и вдруг подумал: да, да, вот как и у Данте — «земную жизнь пройдя до половины…» Но у Данте была и неземная, а тут… Окончится короткое лето, — и полярная ночь, вечность, холод… Ничто…

Нет, нет, подумал Никольский, ему необходимо оставить эти стихи у себя. Он взглянул на обложку, чтобы запомнить номер журнала, но потом испугался, что его может не быть в продаже, и решил просто-напросто переписать все пять стихотворений.

Он вынул авторучку и записную книжку, высвободил от защелок и разложил перед собой откидной столик, начал писать. Время от времени он ловил себя на том, что шепчет, повторяя, смакуя ту или иную строку, и что непроизвольно старается писать красиво. Какое-то умилительное состояние охватило его, стало светло на душе: значит, способен? способен еще радоваться, умиляться, погружаться в телячий восторг перед красотой?..

Кажется, он даже стал улыбаться, но быстро прогнал улыбку с лица, почувствовав на себе взгляд соседа. Никольский раздраженно обернулся — и опешил: с близкого, неприлично близкого расстояния на него смотрели огромные круглые зрачки, блестящие от переполнявших их слез… Это продолжалось несколько мгновений, потом человек всхлипнул, дернулся и, схватив руку Никольского, прильнул к ней губами…

— Вы что?! — визгливо, с отвращением выкрикнул Никольский и стал вырывать руку из цепких, нечеловечески длинных пальцев…

Пассажиры оглядывались. Наконец этот безумец ослабил хватку, Никольский освободил свою истерзанную кисть, и оба спутника замерли в креслах, чувствуя всю нелепость происшедшего.

— Что это… значит? Это… ужасно! — сдавленно говорил Никольский.

— Да, да, вы правы! Вы правы! — возбужденно, как в бреду, бормотал его спутник. — Но все равно!.. Спасибо… Я не умел поблагодарить!.. Простите меня… Это и вправду ужасно выглядит, но я… я…

Голос его прервался, он задвигал руками и ногами и, выставляя во все стороны то колени, то острые локти, попытался совершить какое-то неимоверно сложное для него действие. Оказалось, он доставал из брючного кармана носовой платок, чтобы вытереть им глаза.

— Сейчас я приду в себя, — уже много спокойнее сказал он. — Сейчас. Одну минуту. Все будет в порядке.

В самом деле, скоро он вполне успокоился. На лице его даже появилось подобие иронической улыбки, а в словах, главное же, в том, как он произносил их, — зазвучала едкая издевка. Столь разительный переход в настроении этого субъекта немало озадачил Никольского.

— Итак, истерия, неврастенический тип, комическая внешность, в довершение всего — ручку лобызает! А? — ухмыляясь, говорил сосед. — Тьфу! — Он взмахнул рукой. — Самому теперь противно, каково вам? — простите, честное слово, нервный срыв, вы, конечно, прекрасно понимаете. Ведь вы человек тонко чувствующий, представляю себе, — вы держите авторучку — и вдруг, пожалуйста! — какой-то слюнявый идиот хватает руку и…

— Да послушайте же! — резко сказал Никольский, и сосед прервал свою тираду. — Что за ахинею вы несете? Откуда вам знать, насколько я чувствующий? И вообще… Хватит об этом!

Никольский говорил зло и знал отчего: он был зол на себя, потому что мгновение назад не постарался скрыть своего отвращения; был зол и на этого типа, который мало того, что понял, какое впечатление производил он на Никольского, — вдобавок еще и в открытую сказал ему об этом.

— Не волнуйтесь, — вдруг проговорил сосед и снова иронически усмехнулся.

Никольского взорвало:

— Да кто из нас волнуется, в конце-то концов?! Я или вы?

— В данный момент — вы, — спокойно отпарировал тот. — Ведь я прав, так? И в том я тоже прав.

— В чем — в том?

— Что вы человек тонко чувствующий.

Никольский молча пожал плечами.

— Ведь вы не просто читали — вы упивались стихами. А на это, знаете, не всякий способен. Да еще переписывать в тетрадочку.

Он явно издевается надо мной, подумал Никольский и почувствовал, что краска заливает его лицо. И в самом деле, сентиментальный болван, будто десятиклассница, списывает прочитанные стишки! Глупо, глупо, как все это глупо!

— Вот ваш журнал, возьмите, — уже почти враждебно сказал Никольский.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.