Как ou переплывал Берингов пролив очень теплым летом 1951 года

[1] [2]

Как ou переплывал Берингов пролив очень теплым летом 1951 года

Ну и пиздили же они меня, Толя, от первого дня следствия до последнего! Лучше не вспоминать! Вот ты говоришь, что воспоминания не стоят ни гроша, но ты не прав. Бывают дни, когда все стонет от воспоминаний и не поймешь, то ли плоть стонет, то ли душа. Осколок того года бродит у меня под кожей в дурные дни.

Потом с четвертаком за пазухой меня отправили на Чукотку, в Первое – ты знаешь, урановое – управление. Там в шахтах были одни «четвертаки», все самые страшные враги советской власти, но даже и таким нам давали масляный довесок, и вся хавалка была погуще, чем в обычных лагерях, чтоб не сдохли раньше времени, потому что стране был нужен уран для обороны от империализма. Там шел даже зачет – год за пять. Через пять лет в Ялту поедете, в санаторий с портвейнами, говорила нам вохра. Все, конечно, знали, что отсюда уезжают не через пять лет, а через полгода и не в Ялту, а подальше. В шахту нас спускали без всякой защиты, и о язвах на теле у доходяг тоже лучше не вспоминать.

К счастью, я попал туда летом. На разводах я видел горы, освещенные солнцем, на утренних разводах – западные, на вечерних – восточные. Зимой, наверное, я молча бы умер в темноте. Лето – опасная пора для урановых рудников.

Да что я, в тягловую лошадь, что ли, превратился? Вот передо мной восточные горы, на них большие пласты снега, а между ними синие карманы – тень. Перевали одну за другой эти горы или на одной из них сдохни! Быть может, ты еще увидишь море с плавающим льдом. Переплыви это море или утони в нем! Разве ты забыл, как выбивают оружие у охраны? Уходи с оружием или получи пулю! Пуля, веревка, собачьи клыки – все варианты были лучше уранового рудника.

Оказалось, что еще несколько парней в лагере мучились такими же вопросами. Охрана там была поставлена безобразно. Дальстрой справедливо считал, что лучшая вохра – сама Чукотка. Разоружить вечно пьяных вертухаев для десятка матерых европейских солдафонов вроде нас вообще было не проблемой.

Мы шли на восток двадцать семь дней. У этой оторвы на северо-востоке действительно надежная зона – Чукотка. Гнус, жар, понос, озноб, ссадины, снег, болота – все это вместе, может быть, только немного лучше, чем уран. Ах, дружище, нам приходилось чинить насилие – мы нападали на лоуроветлан и отнимали у них их жалкую еду, оленьи шкуры, спички, водку. По всем признакам лоуроветлане – мирный народ, и я надеюсь, они не будут долго держать зла к той кучке полубезумных доходяг. Уже с Аляски я посылал лоуроветланам мольбы о прощении – с ветром, с солнцем, с птицами, просто по Божьим путям, я надеюсь, они дошли.

К Берингову проливу мы вышли впятером, шестеро остались в вечной мерзлоте, но не переход их сгубил, просто их привезли на рудники на несколько недель раньше. Радиация… мы тогда и слова-то этого не знали.

С тех черных скал над холодной рябью пролива такой открывался просторный и неживой мир, мир неорганической, природы! Камни вода, лед – ничего больше! Страх охватил меня там, и я усомнился в Христе.

Понимаешь ли, если вокруг жизнь, деревья, дети, собачня и даже просто трава, просто даже ягель, всегда веришь – жив Иисус! На мысе Дежнева мне явилось видение Иного, Небога, могучего и насмешливого, перекинувшего свои столбообразные ноги через пролив на Америку и Россию.

Нам показалось, что здесь-то нам и придет конец, на грани двух миров, которую не перешагнуть, и здесь мы станем холодным тленом, как вдруг мы увидели под скалами длинный каяк.

Да, внизу на гальке лежала лодка, сшитая из шкур, натянутых на кости морзверя, а вокруг не было ни души, а на горизонте-то тянулись какие-то темные полосы, может быть, просто тучи, а может быть, и Аляска!

Мы стали спускаться к морю, и в это время нас обнаружил пограничный патруль. Три солдатика сначала кричали нам, потом начали стрелять. У них были карабины-полуавтоматы, а у нас паршивые вохровские трехлинеечки, но… Но если бы эти ребята-пограничники знали, насколько мы их сильнее и страшнее и как нам нужен этот каяк, они, наверное, побоялись бы вступать в бой.

С такой страстью я бился, пожалуй, только один раз, в отряде «маки», когда мы отбивали у немцев винный склад в Шатильоне. Господи, прости меня!

Через полчаса все было кончено, все друг друга перебили. Я остался один в тишине. Я был только ранен в руку. Отчетливо вижу и сейчас белобрысую голову пограничника, прислоненную к камню. Он словно слушает что-то там внутри, а ветер перебирает его волосики, как хлеб в неурожайный год.

Все мои товарищи остались в чукотских камнях – Дмитро и Олег, и Гедиминас, и Боря. До каяка дополз один лишь Гурченко Александр, нынешний доктор теологии в Римском университете. Вдруг с моря повалил туман, густой, как дымовая завеса. Я столкнул лодку в воду, упал в нее и потерял сознание.

Сколько времени я болтался в этом каяке по волнам, сказать трудно. Иногда мне казалось, что я вижу небо, то вечернее синее, то золотое. Странная улыбка посещала меня в такие минуты просветления. С этой улыбкой я смотрел, как борются за меня Бог и Природа. Природа терзала меня, вытягивала из меня кровь, нависала надо мной зеленой стеной с пенной гривой, и не со зла, конечно, а просто подчиняясь своим законам. Бог посылал мне птиц, чтобы ободрить. Они, большие и белые, пролетали через пустынные небеса, напоминая о жизни. Я не чувствовал ни страха, ни отваги, а лишь ждал развязки со странной улыбкой.

Однажды птица села на корму каяка и посмотрела на меня с ожиданием, словно женщина. Глупый, ждущий, жадный взгляд голой и разогретой уже для любви женщины. Вдруг, все, что было в моей жизни с женщинами, прокрутилось передо мной мгновенным, но медленным, истекающим, но бесконечным кругом. Радость, тепло, благодарность и надежда охватили меня. Так бывает, когда кольнешься морфием. В следующую минуту мне стало страшно, что я никогда больше не увижу женщины. Тогда я сел в каяке и взялся за весло. Бог и Природа, как видно, пришли к соглашению. Через месяц я вышел из военно-морского госпиталя в Фербенксе и стал выступать по «Голосу Америки». Это был разгар «холодной войны», и в выражениях тогда не стеснялись. Ты не слышал моих выступлений?

Нет, я не слышал его выступлений. В то лето я, первокурсник, танцевал вальс «Домино». Я первым выловил этот шлягер на волне «Радио Монте-Карло» и стал напевать:

Домино, домино
Промелькнуло в тенистых аллеях
Домино, домино
За террасой, где маки алеют…

Аккордеонист Елкин услышал. Что это ты напеваешь, чувак? Давай-ка я подлабаю. Он подлабал, а вскоре и весь оркестр заиграл. Монте-Карло каждый вечер пело про таинственное домино. Европа, забыв о войне, неистово закружилась под щемящую мелко– или крупно буржуазную музыку. Домино затуманило пролетарские мозги. Мы-то думали, что «сегодня в доках не дремлют французы, на страже мира докеры стоят»… Увы, в доках-то они не дремали, но про стражу мира начисто забыли – танцевали «Домино».

– А ты чего же не лабаешь, чувак? – укоризненно сказал мне Елкин. – Вон бери эриковскую дудку, он сурлять ушел, и лабай.

– Я не хочу лабать. Я танцевать хочу. Я только что научился. Видишь, стоит гимнастка Галя? У нее розовые щеки и белые зубы, у нее спина, как у кошки, она таинственна, как «Домино»…

– Чувак, не связывайся с Галкой. За ней такие битки ходят, закон джунглей!

– А, ерунда! Домино, домино…

Дотанцевался! Сбросили с третьего этажа на угольную кучу.

– Ну, значит, и у тебя было интересное лето.

– А женщина, Саня? Та, что сидела на корме?

– Ее мне Бог послал для спасения из вод. С тех пор я больше никогда такого не испытывал. С каждым годом мне все меньше и меньше хотелось женщину, а теперь, вот уже несколько лет, и вообще…

– Правда, Саня?

– Ну, конечно, – он небрежно кивнул и пояснил: – Уран.

Вот подъезжаем. Вечный город встает из тумана. «Фиат» плывет по холмам Ломбардии, а мы видим Рим. С берегов Арно мы видим берега Тибра. Странная зоркость. Впрочем, не более странная, чем наши четкие воспоминания. О, наши четкие воспоминания! Мы вспоминаем, как подъезжал к городу на Семи Холмах, а город уже течет мимо нас: и Виа-дель-Корсо, и пьяцца Мадама, и Венето, и площадь Святого Петра, а там и Папа мелькает в высоком окне в зеленом френче и фуражечке а-ля Киров – уж эти четкие воспоминания! Город течет через нас со своими бесчисленными автомобилями, а мы все катим с холма на холм и вспоминаем об Аппиевой дороге, о походе Суворова через Альпы, а они уже идут мимо нас, суворовские гренадеры в шутовских киверах, освободители Европы от ига насильственной демократии.

– Сегодня будет жаркий день. Давай помолимся за них. Они умрут от жажды.

Однако, когда мы вышли из машины перед придорожным распятием, жарой и не пахло, было сыро и холодно, и птица кричала, словно в Литве. Неподалеку на раздавленном доме стоял танк нашей армии. Четверо танкистов, лежа у гусеницы, резали на мелкие кусочки венгерскую колбасу.

– Нам плохо, чуваки, мы заблудились, – заныли они при виде своих. – Хуй его знает, где мы едем. Нас тут не любят. Руссо, говорят, чушка поросячья. Пить хочется, а валюты нету. Танк забодать? Расстреляют. Боезапас забодать? Расстреляют. На венгерской колбасе далеко не уедешь. Чуваки, мы домой хотим! Проводили бы до дома!

Я вспомнил дом свой – всю бездну унижений. Всех выблядков, дрожащих за свои пайки. Я вспомнил и пайки. Развал кремлевского пайка на свежевымытом столе. Все наоборот: был гроб, теперь яства! Родное русское: краб-чатка, боржом, коньяк, нежнейшая селедочка, какая уже на поверхности России не бывает, а вылавливается только в подземных реках. Я вспомнил вдруг кучу разноцветных котят на зеленой мокрой траве, как они удаляются от меня все выше и выше, все ниже и ниже, все мельче и мельче…

– А что там бьется у вас в танке под брюхом? – спросил я танкистов.

– Гулкое сердце России, еще не тронутое порчей.

Я глянул на Саню и увидел, что он все-таки здорово постарел с той ночи в Праге, с той памятной ночи вторжения.

Я увидел, что и нервы у него уже не те: цепочка слезинок катилась по огромной ломбардии его лица. Немалого труда мне стоило спрятаться за танк.
[1] [2]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.