4

[1] [2] [3]

Писателям всего мира было свойственно идеализировать тех, к кому они хотели привлечь сердечное сочувствие читателей. Чехов чужд такой идеализации. Даже для того, чтобы разжалобить нас, он ни разу не попытался хоть отчасти приукрасить своих подзащитных, утаить от нас их отталкивающие, темные качества.

Хотя книга «Остров Сахалин» была написана им для того, чтобы пробудить сострадание к сахалинским отверженным, он не скрывал в этой книге ни от себя, ни от нас, как глубоко порочны эти люди, как они развращены своей каторгой.

Такова же та жалость к крестьянам, которую он стремился внушить нам в рассказах «Мужики», «Жена», «Новая дача». Отказавшись идти по стопам благодушных народников, рисовавших крестьян идеальными праведниками, Чехов без всяких прикрас изображает беспросветную скотскую жизнь деревенских людей, весь «идиотизм» их жизни - и, несмотря ни на что, внушает читателям свое, чеховское сострадание к ним.

Ибо жалость, доминирующая в произведениях Чехова, была мужественная, суровая жалость, без всяких иллюзий, прямо смотрящая правде в глаза.

Его искусству была совершенно чужда та сентиментальная, умильная, плаксивая жалость, которая нынче кажется невыносимо фальшивой даже в книгах могучего Диккенса. Диккенс соглашался жалеть только тех бедняков, которые были благородны и кротки. И все его современники, писатели гуманистической школы в России, в Скандинавии, в Польше, во Франции, чтобы снискать благоволение сильных и сытых к голытьбе чердаков и подвалов, изображали эту голытьбу простосердечной, трогательно милой и безукоризненно честной.

Чехов порвал с этой слащавой традицией. Его гуманность была совершенно иной. Ои, например, отчетливо видел и показал нам, ничего не скрывая, всю дрянность Лаевского (в той же «Дуэли») и, однако, на всем протяжении повести не отказал ему в своем сострадании. Это сострадание так велико, что по ошибке его можно принять за сочувствие.

И знаменателен такой парадокс: хотя враг и обличитель Лаевского, зоолог фон Корен, в своих многословных речах неопровержимо доказывает, что Лаевский тунеядец, без чести и совести, хотя вы вполне соглашаетесь почти со всеми его обвинениями, хотя сам Чехов не может не сочувствовать его справедливому гневу, все же сердце читателя инстинктивно, по наваждению автора, лежит не к фон Корену, а к жалкому, падшему, виноватому его подсудимому.

И вообще, повторяю: эти дряблые души, при всех своих грехах и падениях, представлялись нам - я говорю о своих сверстниках, людях минувшего века - как бы озаренными милосердием Чехова.

Это не раз вызывало бурное негодование публицистической критики, особенно к концу его жизни.

Сострадание к слабым и дряблым казалось молодежи девятисотых годов изменой жизненным задачам эпохи. Эпоха требовала от своих литераторов, чтобы они осуждали беспощадным судом немощных, безвольных и кротких. Надвигался героический период истории… Судя по мемуарным свидетельствам, Чехов, чуткий к настроениям и веяниям времени, был готов посвятить себя новой тематике1. Но смерть не дала ему этой возможности, и он остался в памяти потомков как один из гуманнейших русских писателей, учитель сострадания к падшим и гибнущим.

Тогдашние читатели из всего обширного сонма чеховских подзащитных искусственно выделили именно безвольных и пассивных людей и вообразили его их глашатаем, забывая, что сострадание к немощным никогда и нигде не переходит у Чехова в солидарность, в духовное единение с ними…

Современники Чехова, те, что увидели в нем певца безнадежности, апологета Гаевых, Ивановых, Лаевских, трех сестер и т. д., предпочитали не замечать и не помнить, что с таким же сердечным участием изобразил он и Полиньку, и Ваньку, и Верочку, и Машу (в рассказе «Бабы»), и Варьку (в рассказе «Спать хочется»), и Ефимью (в рассказе «На святках»), и «преосвященного» Петра в рассказе «Архиерей», этой вершине чеховского творчества. Преосвященный Петр «достиг всего, что было доступно человеку его положения» - он «владыка», «князь церкви», и тысячи верующих, толкая друг друга, тянутся к нему, чтобы поцеловать его руку. Но он «бесповоротно одинок», как и Чехов, и слава пришла к нему, как и к Чехову, вместе со смертельной болезнью, не дав ему ни одной из тех радостей, которые, по представлению простодушных людей, неизменно сопутствуют славе. Весь рассказ проникнут тем же нежным состраданием к несчастному, каким проникнуты и те произведения Чехова, где он изображает своих Ивановых, Лаевских и Гаевых. Недаром еще с середины восьмидесятых годов, едва только из Чехонте он окончательно сделался Чеховым, он создал целый цикл рассказов, где каждое явление русской жизни измерялось одним-единственным моральным мерилом - совестью. Требовательной, суровой, встревоженной совестью, не допускающей никаких компромиссов. Это слово совесть стало все громче звучать у него на страницах, определяя собою самую суть его творчества. Слово типично чеховское, неизбеж 1 См.: С. Я. Елпатьевский. Антон Павлович Чехов // А.П. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1960. ное в его произведениях. Стоит бегло перелистать его книги, чтобы увидеть, как четко оно отражается в них:

«В душе же, рядом с царапающей совестью, сидело что-то нежное, теплое, грустное» (6, 191).

…«он смело может оставаться в комнате один на один со своей совестью» (6, 212).

…«ему уже было совестно» (7, 195).

«С больной совестью, унылый, ленивый… я ложусь в постель» (7, 263).

«Мое чутье угадало и моя совесть шепнула мне…» (7, 453).

…«когда… я один на один остался со своей совестью… мне стало понятно… что мною совершено зло, равносильное убийству. Меня мучила совесть» (7, 463).

«Совесть погнала меня назад в N» (7, 464).

…«за кулисами всего этого чрезвычайно часто кроются несправедливость, произвол, насилие над чужой совестью…» (7,480).

…«в такие вечера тревожила пробудившаяся совесть» (8,34).

…«то заглушить, то разгадать свою совесть» (8, 34).

…«воспоминания мои тяжки, и совесть моя часто боится их» (8, 224).

…«вы не могли не увидеть правды; вы ее знали, но вы не пошли за ней, а испугались ее, и, чтобы обмануть свою совесть…» (8, 224).

Пристрастие Чехова к этому слову служит явственной внешней приметой того пафоса, которым одухотворено его творчество. Даже в тех рассказах, где это слово отсутствует, тема мучительной совести, «царапающей» душу, зовущей к состраданию, неизменно доминирует в них, составляет их единственный стержень (см., например, такие рассказы, как «Неприятность», «Именины», «Припадок», «Бабы», «Володя», «Скучная история», «Княгиня», «Дуэль», «Казак» и многие другие).

Сострадание, жалость, человечность, требовательная, неусыпная, чуткая совесть - в самый канун небывало жестокого века, столыпинских виселиц, фашистских застенков, лагерей массовой смерти!

В страшную эпоху Хиросимы, в эпоху Бабьего Яра, кровавых погромов, хладнокровного, заранее обдуманного истребления ни в чем не повинных людей, отрадно было помнить, что жил на нашей земле человек, учивший деликатной участливо сти к чужой, даже самой малой беде и обиде. «В вихре злобы и бешенства», когда злобное глумление над человеческой личностью грозило превратиться во всеобщий закон, самое существование Чехова воспринималось памятью как невозможный, невероятный, немыслимый миф.

Не дико ли, что были такие периоды, когда призывы к человечности казались упраздненными на веки веков, когда Чехов, певец душевного благородства и совести, казался чуть ли не древним писателем.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.