МЕНЯЛСЯ — И ОСТАВАЛСЯ СОБОЙ

[1] [2] [3]

Я вспомнил эти его очень серьёзно, даже с каким-то нажимом произнесённые слова три десятка лет спустя, когда увидел сделанные по его инициативе, по его сценариям и при его прямом участии, уже в последние годы жизни, фильмы о солдатах. В них он постарался воздать должное тем, к кому война обернулась самой трудной своей стороной.

И мне кажется это очень характерным для Симонова — придя в какой-то момент к правильной, справедливой, общественно значимой мысли, рано или поздно обязательно постараться донести эту мысль людям, в возможно более убедительной, действенной, если можно так выразиться, самой «многотиражной» форме.

* * *

Евгений Иосифович Габрилович в книге «О том, что прошло» очень точно охарактеризовал довольно распространённое в жанре воспоминаний направление: «медовые мемуары».

Так вот — Симонов в таких мемуарах не нуждается.

Я не знаю человека, который в своей жизни никогда не бывал бы не прав.

Бывал не прав и Симонов. Иногда настолько не прав, что сам до конца дней своих не смог забыть об этом.

Но — и в этом он отличался от большинства — он умел учиться у жизни. Умел делать выводы из ошибок — чужих и своих собственных (последнее, как известно, часто бывает труднее). Умел, поняв, что был в чем-то не прав — тем более, крупно не прав, — так прямо, во всеуслышание сказать об этом, как, пожалуй, никто другой из известных мне людей.

Пятидесятилетие Симонова отмечалось в Центральном Доме литераторов. Большой зал Дома был битком набит, люди стояли в проходах, многие, кому не хватило места, слушали в соседних помещениях радиотрансляцию юбилейного вечера. Не хватало разве что конной милиции. Широкая популярность писателя проявилась в самом что ни на есть явном виде.

Вечер шёл так, как положено: по адресу юбиляра произносились речи — серьёзно прочувствованные и полушутливые, подчёркнуто почтительные и подчёркнуто фамильярные (в которых сквозило: «Вот с каким человеком я на короткой ноге!»), но все без исключения — на то и юбилей — предельно восхвалительные. Как правило, юбиляр в такой обстановке приходит в умилённое состояние духа и начинает казаться самому себе — не зря ведь люди говорят! — этаким ангелом без крыльев.

А Симонов, когда дело дошло до его ответного слова, встал и сказал, что он, конечно, очень признателен всем выступавшим за произнесённые ими добрые слова, но сам отлично знает, что поступал в жизни не всегда безупречно. Есть поступки, о которых он глубоко сожалеет. Разумеется, и в будущем он, как всякий человек, не застрахован от ошибок. Но чего — он обещает — не будет никогда, это чтобы он пошёл против своих собственных убеждений.

Я, разумеется, не помню сейчас слов, сказанных тогда Симоновым, текстуально, но смысл их забыть невозможно. И надо было видеть и слышать, какой овацией встретил их зал! Психологически такая реакция, мне кажется, объяснима: присутствуя на юбилейных собраниях и слушая то, что на них обычно говорится, мы где-то в глубине подсознания все время вносим поправку на «юбилейность» происходящего — чувствуем, что в действительности не такая уж сплошь розовая биография героя торжества. А тут откровенные, выстраданные слова Симонова сразу поставили вещи на свои места, не оставили возможностей для последующих «послеюбилейных» коррективов.

Пришлось мне впоследствии слышать — правда, от одного только человека — и такое мнение, что ответное слово Симонова на этом вечере шло «не от души, а от ума». Понимал, мол, он сам, что есть в его биографии не лучшие страницы, которые участники вечера так или иначе хорошо помнят, независимо от всех юбилейных славословий; вот и решил он, умница, сам пойти «навстречу опасности», чтобы таким ходом лучше нейтрализовать её.

Не могу с такой позицией согласиться. Во-первых — и это, наверное, главное — слова Симонова на том вечере прозвучали предельно искренне. Думаю, что, давно зная его, малейшую фальшь, будь она в этих словах, я бы обязательно уловил. Во-вторых, если уж говорить об уме, то не так-то это плохо, когда ум — особенно ум незаурядный — направлен у человека на бескомпромиссную объективную оценку своих суждений и поступков. Такая направленность ума не может не отложиться и на душе. И, наконец, в-третьих — прожив после того вечера ещё без малого полтора десятка лет, Симонов ни разу не дал повода усомниться в том, что сказанные им слова — не только слова. Как говорится, практика — критерий истины.

Впрочем, стремление и умение Симонова говорить прямо и откровенно в любой, самой широкой аудитории проявлялось неоднократно.

Мне в связи с этим запомнился другой вечер, о котором я уже упоминал, — в подмосковном городе Жуковском. Любители книги (как их сейчас называют — книголюбы) этого давно ставшего родным для меня города, в котором я проработал почти всю свою сознательную жизнь, попросили меня вытащить Симонова на встречу с его читателями-жуковцами. Симонов неожиданно легко согласился, и вечер в переполненном (конечно же, переполненном) городском Дворце культуры состоялся. Как всегда в подобных случаях, выступали читатели — выступали иногда интересно, иногда не очень, а порой даже наивно, но — характерная подробность — слушал их Симонов очень внимательно, я бы сказал, подчёркнуто уважительно и даже делал пометки в записной книжке. Потом он читал стихи — читал много, без спешки, охотно исполняя просьбы прочитать то или другое стихотворение. А потом началось самое интересное: Симонов отвечал на записки. Отвечал, как я уже говорил, очень свободно, раскованно, с подкупающей прямотой. Помню, среди записок была одна, автор которой спрашивал, почему Симонов, переиздавая свои книги, более не включает в них посвящённое Самеду Вургуну стихотворение «Обед». Симонов очень спокойно ответил:

— Я понимаю смысл вопроса. В этом стихотворении фигурирует Сталин как большой интернационалист. Когда я писал стихотворение, я так Сталина и воспринимал. Теперь я знаю, что настоящим интернационалистом Сталин не был. А задним числом переписывать стихи, исключить из них упоминание о Сталине считаю неправильным. Поэтому и не помещаю их в выходящие сейчас книги своих стихов.

Явное желание автора записки поставить Симонова в трудное положение, посмотреть, «как он будет выкручиваться», ушло, что называется, в песок. Симонов вообще не стал выкручиваться, а прямо ответил на непрямо поставленный вопрос.

Вот это — обезоружить хитрящего оппонента прямотой — он умел в совершенстве.

* * *

Симонов смотрел на жизнь достаточно трезво. И, конечно, как и все мы, понимал, что полной справедливости на свете не бывает и реальную жизнь в этом смысле не переделаешь. Немало связывало его, конечно, и положение, как мы сказали бы сейчас, ответственного функционера — одного из секретарей Союза писателей. В те годы занимать подобный пост и ни разу не поступиться своим мнением, своими убеждениями было практически невозможно. А к своему положению Симонов относился отнюдь не безразлично; думаю, что к этому его толкали соображения как осознанные (возможность приносить пользу литературе и делать немало добра людям), так, вероятно, и подсознательные (естественное в молодом, талантливом человеке честолюбие). Вот и вынужден бывал порой делать шаги, которые не могли быть ему по душе — вроде повторной «проработки» Михаила Зощенко в 1954 году. Более того: видел в этом свой долг… Хотя и этот, пусть своеобразно понимаемый, долг иногда сознательно нарушал: будучи редактором журнала «Новый мир» и «Литературной газеты», публиковал произведения, не одобренные свыше, за что и подвергался перемещению (правда, временному) на несколько ступеней так называемой иерархической лестницы вниз. Наверное, будь он только «функционером», а не известным писателем, это понижение, скорее всего, так и зафиксировалось бы. Но, что ни говори, Симонов был Симоновым! Прочитав почти через 10 лет после его смерти записки писателя «Глазами человека моего поколения», я лишний раз убедился в том, между какими Сциллами и Харибдами приходилось жить и действовать ему и его коллегам по «высшему эшелону» власти в Союзе писателей.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.