17

[1] [2] [3]

Он произнес это веско, как руководящий работник, поощряющий местных энтузиастов. Бедный Борис! Хочет выглядеть перед Фридой значительным человеком, а значительность его совсем в другом.

Мария Федоровна насмешливо кивнула головой.

– И вам надо: индустриализация, пятилетка… Вас свободы лишили – вот о чем подумайте. Вы рассуждаете, что будет с краем через пятьдесят лет, какая, мол, Сибирь станет…™ А вы думайте, во что через эти самые пятьдесят лет превратится человек, которого лишили права быть добрым и милосердным.

– Все же очевидных фактов отрицать нельзя, – сказал Анатолий Георгиевич, – в России промышленная революция.

Этот седенький, пушистый старичок совсем не вязался с Сашиным представлением об анархистах.

– Что же вы здесь сидите?! – воскликнула Мария Федоровна. – Откажитесь! В академики выскочите!

– Нет, – возразил Анатолий Георгиевич, – пусть знают: инакомыслие существует, без инакомыслия нет и мысли. А работать надо, человек не может не работать, – он показал на рассаду, – вот еще помидоры развожу, арбузы.

– За эти помидоры вы первым и уплывете отсюда, – заметила Мария Федоровна, – суетесь со своими помидорами, а колхозникам надо решать зерновую проблему. В России ее не решили, вот и вздумали решать на Ангаре, где хлебом отродясь не занимались.

Она вздохнула.

– Раньше еще было сносно, работали ссыльные у крестьян или жили на то, что из дома пришлют, мало кто ими интересовался. А теперь колхозы, появилось начальство, приезжают уполномоченные, каждое незнакомое слово оборачивается в агитацию, что ни случись в колхозе, ищут виновного, а виновный вот он – ссыльный, контрреволюционер, это он влияет на местное население, так влияет, что и картошка не растет, и рыба не ловится, и коровы не телятся и не доятся. Фриду, например, принимают за баптистку. Один ей так и сказал: вы свою баптистскую агитацию бросьте! Так ведь он сказал?

Одного только добились, – усмехнулась Мария Федоровна, – мужик воевать не будет. За что ему воевать? Раньше боялся, вернется помещик, отберет землю. А сейчас землю все равно отобрали, за что ему воевать-то?

– Это вопрос спорный, – сказал Саша, – для народа, для нации есть ценности, за которые он будет воевать.

– А вы пойдете воевать? – спросила Мария Федоровна.

– Конечно.

– За что же вы будете воевать?

– За Россию, за Советскую власть.

– Так ведь вас Советская власть в Сибирь загнала.

– К сожалению, это так, – согласился Саша, – и все же виновата не Советская власть, а те, кто недобросовестно ею пользуется.

– Сколько вам лет? – спросил Анатолий Георгиевич.

– Двадцать два.

– Молодой, – улыбнулся Анатолий Георгиевич, – все еще впереди.

– А что впереди? – мрачно спросила Мария Федоровна. – Какой у вас срок?

– Три года. А у вас?

– У меня срока нет, – холодно ответила она.

– Как это?

– А вот так. Начала в двадцать втором: ссылка, Соловки, политизолятор, снова ссылка, впереди опять Соловки или политизолятор. Теперь, говорят, нами, контриками, будут Север осваивать. И вам это предстоит. Попали на эту орбиту, с нее не сойти. Вот разве Фрида, если отпустят в Палестину.

– Вы собираетесь в Палестину? – удивился Саша.

– Собираюсь.

– Что вы там будете делать?

– Работать, – ответила девушка, слегка картавя, – землю копать.

– Вы умеете ее копать?

– Умею немного.

Саша покраснел. В его вопросе прозвучала недоброжелательность. «Вы умеете ее копать?» А ведь она и здесь землю копает, этим живет.

Пытаясь загладить свою бестактность, он мягко спросил:

– Разве вам плохо в России?

– Я не хочу, чтобы кто-нибудь мог меня назвать жидовкой.

Она произнесла это спокойно, но с тем оттенком несгибаемого упорства, которое Саша видел у людей, одержимых своими идеями. Ничего у Бориса не выйдет, разве что перейдет в ее веру.

И Мария Федоровна, и Анатолий Георгиевич – это обломки той короткой послереволюционной эпохи, когда инакомыслие принималось как неизбежное. Теперь оно считается противоестественным. Баулины, столперы, дьяковы убеждены в своем праве вершить суд над старыми, немощными людьми, смеющими думать не так, как думают они.

– У меня к вам просьба, – сказала Мария Федоровна, – разыщите в Кежме Елизавету Петровну Самсонову, она такая же старушка, как и я, передайте ей вот это.

Она протянула Саше конверт.

Должен ли он его брать? Что в нем? Почему не посылает почтой?

Колебание, мелькнувшее на его лице, не ускользнуло от Марии Федоровны. Она открыла конверт, там лежали деньги.

– Тут двадцать рублей, передайте, скажите, что я еще жива.

Саша снова покраснел.

– Хорошо, я передам.

Опять поднимались по реке, проходили шивера, выгребали с берега на берег. Было жарко, но жена Нила Лаврентьевича как сидела на корме, закутанная в платок, так и сидела, и сам он не снимал брезентового дождевика.

Они услышали отдаленный шум.

– Мурский порог, – озабоченно объяснил Нил Лаврентьевич.

Все чаще попадались подводные камни, течение убыстрялось, шум нарастал, переходя в непрерывное гудение, наконец стал неистовым. Река впереди была окутана громадным белым облаком, из воды торчали голью камни, над ними высоко пенились буруны, шум был подобен грохоту сотен артиллерийских орудий. С левого берега с бешеным ревом вырывалась из скалистого ущелья река Мура. У впадения ее в Ангару высился громадный утес с гранитными зубцами.

Вытащили лодку на берег, разгрузили, перенесли вещи выше порога, потом вернулись, волоком перетащили туда и лодку.

Борис уже не уставал, наоборот, жаловался, что медленно идут, торопился добраться до Кежмы, устроиться, начать хлопоты о переводе Фриды. В том, что они поженятся, не сомневался.

– Нет у нее ни жениха, ни мужа. Где-то возле Чернигова мать. Каково ей одной? Будем жить в Кежме, работать ее не пущу, пусть занимается домом, появится ребенок, здесь тоже дети растут, кончим срок – уедем. Вы представляете ее в Москве, в театре, в вечернем платье? Чтобы раздобыть хорошую жену, стоит побывать на Ангаре. Ссылка – три года, жена на всю жизнь.

– Она собирается в Палестину.

– Чепуха! Пройдет. Она еще не ощутила себя женщиной. Будет семья, дом, дети – от ее Палестины ничего не останется.

Саша вспомнил выражение упорства на красивом лице Фриды и подивился слепоте Бориса.

– Она даже утверждает, что верит в Бога, – продолжал Борис, – думаете, это серьезно? Покажите мне современного еврея, который бы серьезно верил в Иегову. Религия для еврея – лишь форма национального самосохранения, средство против ассимиляции. Но ассимиляция неизбежна. Мой дедушка был цадик, а я не знаю еврейского языка. Какой же я, спрашивается, еврей?

– Боря, вы видели ее один вечер.

– Чтобы узнать человека, достаточно пяти минут. Я увидел вас в комендатуре и сказал себе: с ним мы сойдемся. И я не ошибся. Я уже видел и беленьких, и синеньких, и зелененьких. Если найду настоящую женщину, никакая другая мне не понадобится. А кто до женитьбы был пай-мальчиком, тот увязывается за первой юбкой, бросает жену, детей, разрушает семью.

Что бы ни стояло за этими рассуждениями – одиночество, сочувствие девушке, как и он, попавшей в забытый край, – все равно это была любовь, неожиданная в таком деловом человеке, волоките и жуире. Он говорил о Фриде, и лицо его озарялось нежностью.

Прошли село Чадобец, где было назначено место жительства покойному Карцеву, прошли еще деревни, ночевали у знакомых или у родных Нила Лаврентьевича.

Саша и Борис сразу после ужина ложились спать, а Нил Лаврентьевич долго сидел с хозяевами. Приходили люди, сквозь сон Саша слышал хлопанье дверей, обрывки длинных мужицких разговоров.

Вставали рано, разбуженные запахом жареной рыбы, грохотом печной заслонки, передвигаемых в печке горшков.

– Как спали-то, никто не кусал? – спрашивала хозяйка.
[1] [2] [3]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.