Глава XXVIII. В зеркалах: Сталин (1)

[1] [2] [3] [4]

Некоторые полагают, что эта приписка спасла его в годы террора: что-то человеческое отозвалось в Сталине на единственное соболезнование, в котором ничего не было о деле освобождения рабочего класса. Это спорная точка зрения — такие ли письма, такие ли слезные моления и признания в любви он получал! Правда, то писали осужденные на смерть, а Пастернак был бескорыстен. Может быть, это письмо в самом деле выделило его из писательской среды и спасло от уничтожения… но сам Пастернак был категорически против поисков логики в терроре: «Мы тасовались, как колода карт». Да и приписывать Сталину сентиментальность было бы странно: с женой он в последние годы был груб и чуть ли не сживал ее со свету — как и всех, кто помнил его еще не «красным царем», а железным экспроприатором Кобой. Вызывающее, отдельное сочувствие Пастернака он мог расценить и как вопиющую бестактность, и Пастернак обязан был учитывать такую возможность; но не отозваться он не мог — в трагедии Надежды Аллилуевой ему виделась родная тема поруганной женственности, тема эроса и революции. Революция — это мстящая за себя женщина. В этом смысл и оправдание переворота. Если освобожденная женщина гибнет — это трагедия вдвойне. (А Блок-то предугадал — с гибели женщины самое страшное и начинается:

Есть одно, что в ней скончалось
Безвозвратно…
Но нельзя его оплакать,
И нельзя его почтить…— «Русский бред», 1918.)

Пастернак писал реквием Рейснер, некролог Харазовой, переводил «По одной подруге реквием» Рильке, написал впоследствии диптих на смерть Цветаевой. Его любимые героини — Офелия, Дездемона, Маргарита и Мария Стюарт. Еще По — один из кумиров пастернаковской молодости — называл поэтичнейшей темой смерть прекрасной женщины. Пастернак выразил Сталину соболезнование по поводу смерти его молодой жены потому, что это была его тема,— только и всего.

Флейшман, однако, совершенно прав, акцентируя тут «адресацию к вождю поверх установленной «коллективной» рамки». Это уже момент принципиальный, переводящий отношения с властью в иной регистр: Пастернак готов быть преданным, лояльным и сочувствующим,— но не со всеми, отдельно, по-своему. Любить без принуждения и сострадать без указки, отвоевать себе место, где можно совпадать с эпохой, оставаясь собой,— так можно объяснить эту стратегию,и в этом смысле три пастернаковские строчки были своеобразным манифестом. Сталин не мог этого не заметить.

Ни одного стихотворения, хоть косвенно связанного со Сталиным, Пастернак в это время не пишет и не печатает. Правда, есть свидетельство, введенное в филологический обиход статьей Глеба Струве «Дневник писателя. Сталин и Пастернак» («Новое Русское Слово», 15 февраля 1959 года). Оттуда почерпнул эту информацию и Флейшман, считающий ее достоверной («Идентичность показаний ее в целом сомнений не возбуждает»). Речь идет об анонимной заметке в «New Reasoner» (был такой «ежеквартальник социалистического гуманизма» в Англии; заметка «Impressions of Boris Pasternak» опубликована весной 1958 года. Пастернак еще жив и работает, хотя и в условиях относительной изоляции,— а на Западе о нем уже выходят мемуары!). Аноним сообщает, что беседовал с Пастернаком после войны и тот делился с ним замыслом стихотворения о коллективизации: Сталин ночью на машине едет через разоренные в тридцатом деревни, думает о страшной цене своих планов, фары машины выхватывают из мрака стены пустых жилищ, деревья, руины… и тут перед его взором разворачивается широкая панорама строительства новой, сильной России, и после мучительных колебаний он оправдывает себя. Стихи показались автору рискованными даже в таком виде, и доводить замысел до бумаги он не стал.

Замысел на первый взгляд не особенно пастернаковский — по крайней мере, с точки зрения вкуса; но мы знаем, что со вкусом у Пастернака, как у всех гениев, далеко не всегда дело обстояло безупречно. Характерно для него тут другое — стремление, хотя бы и в панегирическом стихотворении, упомянуть о том, о чем не решается говорить никто,— о кошмаре коллективизации, о страшной цене «великого перелома». Пожалуй, он мог обдумывать такое стихотворение. Иное дело, что хорошо написать его было невозможно по определению. А за априорно безнадежные задачи Пастернак не брался.

3

Следующий прямой контакт с вождем относится уже к 1934 году. В главе о Мандельштаме мы подробно говорили о том, какого рода хлопоты предпринял Пастернак, чтобы смягчить участь арестованного поэта. После сталинского чуда — помилования и высылки в Чердынь — Мандельштам не избавился от мании преследования и в Чердыни попытался покончить с собой, бросившись из окна больницы. Весь эффект милосердия мог пропасть даром, требовалась впечатляющая точка в деле Мандельштама — и вскоре после известия о том, что Мандельштам сломал себе руку, Сталин звонит Пастернаку.

Пожалуй, только один диалог в русской литературе привлекал такое внимание исследователей — встреча Пушкина с Николаем 18 сентября 1826 года, по возвращении из ссылки. Оба разговора — между поэтом и верховной властью, оба известны во многих версиях, и обе ситуации двусмысленны: одни исследователи считают поведение Пушкина роковой ошибкой, приведшей его к гибели, другие — выдающейся победой, позволившей выиграть у власти десять лет жизни и полноценной работы. Аналогичный разброс наблюдается и в оценках поведения Пастернака в разговоре со Сталиным: от мнения Ахматовой — «Он вел себя на твердую четверку» (Надежда Мандельштам разделяла это мнение) — до замечания в дневнике Нагибина: «Пастернак скиксовал». Есть и более резкие оценки. Исходят они, как легко догадаться, от бывших друзей. Сергей Бобров, чьи устные мемуары записал на магнитофон замечательный филолог В.Дувакин, высказался прямо: Пастернак «напустил в штаны». В 1934 году Бобров отбывал ссылку за сравнительно невинную фантастико-сатирическую повесть, оставшуюся в рукописи и ходившую по рукам среди друзей. Его жена пришла к Пастернаку — попросить о заступничестве. Пастернак ответил, что его заступничество после разговора со Сталиным о Мандельштаме может только испортить дело,— и в общих чертах пересказал разговор. На ее пересказ и опирался Бобров, допускавший, что Сталин мог по просьбе Пастернака отпустить Мандельштама под чье-либо поручительство. «Сталин был такой человек…» — туманно намекает он; то есть, видимо, такой, что, столкнувшись с чужим мужеством и упорством, иногда уважительно уступал. Ясно, что эта оценка далека от истины,— Сталин часто сталкивался с упорством, а отступал редко и демонстративно, почти издевательски. Можно понять Боброва, обиженного на Пастернака после размолвки в 1957 году, но нельзя принять его версию о том, что Пастернак решил участь Мандельштама. Несколько более сдержан в оценках Виктор Шкловский, но и он утверждает, что Пастернак мог сказать: «Отдайте мне его!» Шкловский рассказывал все это Дувакину уже глубоким стариком — только этим объясняется поразительная наивность формулировки,— но в остальном-то Шкловскому здравый смысл не изменял. Едва ли он всерьез мог приписывать Сталину вопрос «Что нам делать с Мандельштамом?» — тем более что с Мандельштамом все уже было решено, с чего Сталин и начал, а стало быть, ничьей судьбы, кроме собственной, Пастернак в этой беседе решить не мог. Сталин сумел построить этот разговор так, что надолго заморочил и современников, и потомков. Он звонил Пастернаку не для того, чтобы проконсультироваться насчет коллеги, но для того, чтобы завербовать нового — и, возможно, главного — сторонника; а если не получится — выставить этого сторонника предателем друга-поэта.

К счастью, разговор несложно реконструировать по деталям, повторяющимся из рассказа в рассказ. Крайности отсекаются легко. Достоверных свидетелей трое: Николай Вильям-Вильмонт, присутствовавший при разговоре; Зинаида Николаевна, с воспалением легких лежавшая на диване в соседней комнате,— и, естественно, сам Пастернак, из-за которого и вышла главная путаница, потому что он возвращался к этому эпизоду своей биографии беспрерывно. Как Некрасов, во время предсмертной болезни всем торопившийся рассказать о своих истинных побуждениях в истории с роковой одой палачу Польши Муравьеву,— так и Пастернак в последние годы рассказывал всем о диалоге со Сталиным.

Неясности начинаются с попытки определить время и обстановку этого разговора: с датой все более-менее понятно — 13 июня 1934 года. Судя по воспоминаниям Зинаиды Николаевны, дело происходит днем — Пастернака зовет к телефону соседка по квартире на Волхонке. Вильям-Вильмонт, обедавший у Пастернаков в тот день, уточняет: в половине четвертого. Между тем Исайя Берлин, передавая рассказ Пастернака, замечает, что дело было ночью; тут наверняка аберрация памяти — англичанин, видимо, полагал, что Сталин всегда звонит по ночам.

Пастернаку в момент разговора сорок четыре года, Сталину — пятьдесят пять. Зинаиду Николаевну, слышащую только реплики мужа, поражает его тон: «Он говорил со Сталиным, как со мной». Вероятно, как со всеми — манера говорить с генсеком и столяром у Пастернака была одна, он ничего не мог с этим сделать. По свидетельству Ольги Ивинской, Сталин обратился к Пастернаку на «ты». Это крайне маловероятно, поскольку на «ты» он обращался только к ближайшим друзьям — это было у него формой снисхождения, а не пренебрежения; поскольку большинство бесед с творческой интеллигенцией проводилось в расчете на мгновенное распространение слухов (Сталин не без основания полагал, чтотворческая интеллигенция болтлива) — он едва ли стал бы позиционировать себя в этой среде как хама и деспота.

Сначала Пастернаку позвонили из кремлевской приемной и сообщили, что сейчас с ним будет говорить Сталин.

— Бросьте дурака ломать!— крикнул Пастернак и повесил трубку (в точности как Булгаков, тоже вначале не поверивший).

Звонок тотчас повторился.

— С вами будет говорить Сталин,— повторил молодой мужской голос (по всей видимости, секретарь Поскребышев).— Если не верите, перезвоните по телефону…

Пастернаку продиктовали телефон. (Вот интересно: он записал его? И был ли соблазн хоть раз воспользоваться потом? Шаг вообще символичный, абы кому таких телефонов не давали.)

Он тут же набрал номер. Ответил уже знакомый молодой голос. Послышался щелчок — соединяли с кем-то.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.