Часть первая (1)

[1] [2] [3] [4]

Она рывком — как всегда, нелепо, жалко дернувшись, — оглянулась.

За нею неторопливо трусил старичок с пуделем, пощелкивая кнопкой переключения длины ремня на ободе поводка. Мирный старикан, очаровательный пудель. Человек прогуливает своего пса, идиотка ты старая…

Не вернусь сегодня, решила она. Чтоб мне провалиться, — именно сегодня ехать нельзя!

На остановке она позвонила домой из телефона-автомата. Взял трубку муж.

— Я не вернусь сегодня, — сказала она.

— А когда-нибудь вернешься? — спросил он, как обычно, по отношению к ней — насмешливо-меланхолично. Он был человеком сильных страстей, и ради нее когда-то в одночасье пустил по ветру всю свою прошлую жизнь.

— Когда-нибудь вернусь. Ты уложил Мелочь?

— Да спит, спит…

— А Кондратику температуру мерил?

— Не волнуйся, он даже немного поел… Мелочь — была семилетняя дочь, вымученный поздний ребенок. Кондратик — годовалый тибетский терьер, единственная радость сердца, внимательный собеседник и душа-человек…

— Зяма! — сказал вдруг муж, и она задержала трубку. — Вы мне нравитесь! Вы — неброская женщина, но мне вы подходите. Кто у меня остался, кроме вы!

Она засмеялась и повесила трубку.

Успела вскочить на подножку автобуса. Завтра семичасовым ехать на работу в Тель-Авив, и действительно, разумнее переночевать у родителей.

Они снимали квартиру в двух минутах ходьбы от автобусной станции.

* * *

Это мужское имя она получила в честь деда Зямы, Зиновия Соломоновича, старого хулигана, остроумца, бабника и выпивохи, комиссара и гешефтмахера, — коротышки дьявольского обаяния.

Его невестка, родив вместо ожидаемого сына недоношенную девочку, все-таки упрямо назвала ее Зиновией — к ужасу и возмущенным воплям всей еврейской родни.

У евреев запрещено называть новорожденного в честь еще живущего человека. Считается, что этим ты как бы намекаешь живому, что ему уже есть какая-никакая замена поновее и он может быть свободен от занимаемого на земле места.

Если вдуматься, так это действительно некорректно. Что ей — мало было имен, тем более женских — легких, звучных, раскатистых: Регина, например, Маргарита, Вероника…

Но мать была упряма, молода, по отцу вообще была русской (а у тех, наоборот — принято называть детей в честь вполне еще полнокровных людей). На еврейские обычаи и заведенные давным-давно привычки мать смотрела со снисходительным спокойствием. К тому же она боготворила деда. Впрочем, как и все женщины, когда-либо его окружавшие.

Поначалу в семье пробовали называть девочку Зиной (Зиночка, Зинуля). Но она уродилась такой копией деда, особенно в раннем детстве — до карикатурного сходства: щеки свисали на плечи, крепкие толстые ножки проворно семенили вразвалочку, круглые зеленые глаза так лукаво и пристально разглядывали этот мир, что домашние сдались. Она была Зямой, урожденной Зямой, и ничего тут уже не поделаешь.

И так, под обиженные причитания еврейских теток и дядьев, прожили они — Зяма и Зяма — во взаимном обожании целых девятнадцать лет, до того дня, вернее, утра, когда дед не проснулся, не открыл глаз, не вставил новенькую дорогую челюсть, не крикнул на всю квартиру: «Мамэлэ, иди послушай этот сон, ты лопнешь со смеху!»

Он умер во сне мгновенной легкой смертью праведника, с вечера… — да, по-видимому, без этой детали не обойтись, — с вечера вымыв ноги.

Вот это «с вечера вымыв ноги» упоминалось в родне непременно, когда заходила речь о смерти деда Зямы, словно в этом немудреном действии заключен был некий мистический смысл очищения от праха земной юдоли, а возможно, и от конкретных земных грехов краснобандитской его юности, с ее боями, погромами и пьянством, с его знаменитыми комиссарскими сапогами.

Дед умер во сне, с вечера вымыв ноги.

Понятно, что на этом могли зациклиться тетя Бася, Фира или дядя Исаак, ну даже отец — куда ни шло. Но Зяма-то, Зяма! — к тому времени студентка второго курса консерватории, — при чем тут это предсмертное омовение ног?!

Нет, и много лет спустя, рассказывая о смерти деда, заранее дав себе слово обойтись без уточнения никому не интересных обстоятельств, она говорила светло и просто:

«Деда умер во сне, как праведник… — и, чувствуя, как некая смысловая сила, подобная тугой струе воздуха, втягивающей соринку в хобот пылесоса, тащит ее к завершению фразы, — покорно и тихо заканчивала: —…с вечера вымыв ноги…»

Дед умер в разгар ее первого романа, о котором знал только он, он один («ай, мамэлэ, брось, он не стоит твоих вдохновенных соплей! Не подойдет этот — возьмем другого»).

К тому времени Зяма переросла деда на целую голову, возможно, благодаря своей невероятной шее.

С этой шеей хлопот было немало: высокая поднялась шейка, с характерным прогибом, — девочку с детства затаскали по врачам. Мать волновалась: не зоб ли это намечается? Записывались в очередь к светилам эндокринологии, сдавали анализы. Пока наконец пожилая женщина, врач, профессор Сарра Михайловна Крупская (визит пятьдесят рублей) не сказала:

— Оставьте вы ребенка в покое. Это именно то, что в сказках зовется «лебединой шеей».

Позже, когда вполне уже выросла — к десятому классу, Зяма научилась своей шеей пользоваться, когда это было нужно: черная бархотка, кованый, грузинской искусной работы ошейник, кружевной высокий воротничок, и над этим — очень короткая (не заслонять же такую шею!) стрижка…

Все это были сильнодействующие средства.

Нет, не собираюсь я описывать ее внешность. Да и что еще не описано? Все описано. Возьмите лоб: высокий, низкий, покатый, скошенный и т. д. Это — что касается формы. Фактура: гладкий, бугристый, чистый, прыщавый, обветренный и пр. Цвет: бледный, смуглый, желтый, красный, синий, коричневый… да практически все цвета и оттенки. Ну, вот еще — пятнистый, если вам угодно. Состояние: вспотевший, холодный, горячий, остылый… Да смотрите, в конце концов, «Словарь эпитетов»!

Нет, все описано. Даже мочки ушей. Даже корни волос. Нет нужды напрягаться.

Но вот эта шея — трогательной красоты и стати, и ладно посаженная на ней аккуратная головка… нет, ничего особенного — короткий темный шатен и расхожий набор черт лица, выточенных и пригнанных природой ловко и с явной симпатией, — вот и вся Зяма, не считая, конечно, всего остального — в юности тонкого, узкого, незамечаемо легкого, как змейка, к сорока годам же…

Кстати, о возрасте.

Зяма, как и всякий российский интеллигент, страдала раздвоением личности. То есть она не очень и страдала, просто жила каждую минуту с разных точек зрения. Поворачивала эту данную минуту и так и сяк, рассматривала ее под разным освещением. С одной стороны, конечно… но с другой стороны…

Возьмем такую несомненную определенность, как возраст. Человек рождается, и так далее. Соответственно, каждый год ему исполняется столько-то и столько-то. И наконец исполняется ему сорок. Это с одной стороны.

С другой стороны, Зяма твердо помнила, что ей четырнадцать лет (известно, что каждый человек застревает на каком-то своем, присущем его психике, нервам и мироощущению возрасте).

Недавно, к примеру, побывала Зяма у врача.

Специалист, быстроглазый хмурый мужчина со шкиперской бородкой, минут пятнадцать деловито занимался Зяминой, вполне заурядной, грудью — где-то поприжал, где-то пробежал пальцами, как по клавиатуре, помял под мышками, заставлял поднимать и опускать руку. С левой возился дольше, видно, она ему больше понравилась: прижимал и отпускал, рассматривал, откинув голову и прищурив глаз; он как-то обособил ее от правой… словом, показал себя эстетом. Потом разрешил одеться и сел к компьютеру.

— Сколько тебе лет? — спросил он, набирая что-то на экране. К этому Зяма привыкла — к тому, что в иврите нет обращения на «вы».

— Четырнадцать, — обронила она задумчиво, застегивая лифчик.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.