Эфраим Севела. Викинг (1)

[1] [2] [3] [4]

Пересекая под потолком зал, ласточки в сокращенном и очень удобном варинате видели все те места, над которыми проносились их собратья: и леса и степи, и горы и джунгли. С той лишь разницей, что им не приходилось мучиться и погибать от истощения на тяжком пути, попадать под грозы и снегопады, под штормы и ураганы, и, оставляя в пути погибших товарищей, неуклонно стремиться к неведомой, но властно зовущей цели, как это проделывали их отцы и деды и будут, возможно, делать их дети и внуки.

Эти нашли свой путь: покойный и удобный. Пейзажи в медальонах утешали душу: многострадальный маршрут, избранный предками, был всегда под рукой, видимый птичьему глазу, и это, должно быть, усыпляло совесть и утешало мыслью, что они в конце концов не отрекались от вековых заветов, делают то же самое, но только умнее своих сородичей — без надрыва и потерь. Правда, они стали не такими быстрыми, жиром затянулось тело, инстинкты притупиweb. Но это уже на любителя — кому что нравится. Альгис взволнованно размышлял, глядя в потолок на неуклюжих ласточек, показавшихся ему похожими на мохнатых летучих мышей. Вот уж, действительно, жизнь богаче фантазии. Какой сочный художественный образ подбрасывал ему случай. Сколько гражданственной поэтики в этом. Он обязательно напишет стихотворение о ласточках, зимующих в ресторане, о тех, кто ради житейских удобств променял романтику странствий, героику борьбы и смертельной опасности на унылое, но сытое прозябание в четырех стенах.

Сколько таких людей знал на свое веку Альгис, сколько таких окружает его и по сей день. Он напишет стихотворение острое, хлесткое, как бич, полное сдержанного гражданского гнева и боли, и его из-за актуальности опубликуют сразу в газетах, прочитают по радио. О нем, об Альгирдасе Пожере, снова заговорит критика, как о поэте боевом, наступательном, вспомнят его ранние жгучие стихи, какими зачитывались литовские комсомольцы лет двадцать назад, проведут параллель между теми стихами и этим, и обязательно кто-нибудь скажет в рецензии, что «есть еще порох в пороховницах».

Но больше всего Альгису хотелось увидеть реакцию на его стихотворение, которое он уже назвал «Жирные ласточки», старого Ионаса Шимкуса.

Нынешняя поездка в Москву, невзирая на то, что он осуществил здесь все, что замышлял, оставила в душе терпкий осадок горечи, непонятной и беспричинной. Казалось бы, нет никакого повода для тревоги. Двухтомник избранных стихотворений, переведенных на русский язык, принят в печать в крупнейшем московском издательстве. Солидный аванс получен, и цифра со многими нулями значится в аккредитиве, покоящемся у него в кармане. Он умышленно не перевел эти деньги на свой банковский счет, а взял аккредитив, потому что каждый уважающий себя мужчина должен иметь свободную сумму денег, ускользнувшую из-под контроля жены.

Альгиса очень тепло и с почтением принимали в Москве, в Союзе Писателей. Предложили творческую поездку в страны Латинской Америки. Очень дорогую. За счет Союза. Предложили, а не он попросил. А когда он великодушно согласился, сделав вид, что размышляет, как выкроить для этой поездки время, которого у него, конечно, в обрез, руководство Союза выразило свою радость, будто он им сделал большое одолжение. Ну, кто еще из пишущей братии в Литве может похвастать таким положением и таким успехом? Ведь он отлично знает, каких неимоверных усилий стоит другим добиться хотя бы половины того, чем обладает он. Ему же все дается легко, без всякого напряжения. Прочное имя и репутация в литературных кругах, созданные некогда, теперь работают сами на него. Он вступил в ту пору, когда пожинают лавры, и что бы он ни сделал, что бы ни написал, многоголосый хор газетных льстецов будет курить ему почтительный фимиам. А в случае откровенной неудачи вежливо промолчат, сделают вид, что ничего не случилось.

Так от чего же легонько посасывает у него на душе? Сколько ни перебирал в памяти Альгис, не мог вспомнить малейшего обидного случая, проявления неуважения к нему или иронии, ни одного укола его весьма болезненному самолюбию. Его везде принимали радушно, и радушие это выглядело искренним. Многие добивались его дружбы или хотя бы приятельских отношений и делали это безо всякой корысти, а только потому, что Альгис Пожера им импонировал. Не одни лишь женщины, но и мужчины откровенно им любовались, и блеск восхищения видел Альгис во многих глазах, когда его, высокого и стройного, как нестареющего атлета, с белесыми и мягкими, как лен, волосами, представляли в новой компании. Даже его легкий литовский акцент пользовался в Москве успехом, вызывая доброжелательные, а порой и влюбленные улыбки.

Но что-то произошло в Москве, мельком, как бы невзначай, капнувшее ложкой дегтя на его самолюбие, вынудившее сейчас искать тоненькие нити к первопричине неприятного ощущения, уже несколько дней не покидающего его, то вспыхивая, то притухая.

Старый Ионас Шимкус, отец Риты. Да. да. Этот скрюченный, но все еще жилистый паучок, с голой, как яйцо, головой. Московский литовец, говорящий политовски с русским акцентом, и прн этом крупнейший знаток литовского языка, всех тонкостей многочисленных наречий, бездонный кладезь старинного фольклора, с ясной юношеской памятью и неприятным скрипучим голосом, от которого веет сибирским холодом. Ровно двадцать лет просидел он в лагере на севере, в Сибири, продубился на морозе и усох, но выжил, вернулся в Москву и, как паучок, подвижный, окунулся в жизнь, словно позади ничего страшного не было. Оптимист и работяга, он быстро занял положение одного из ведущих переводчиков поэзии с литовского на русский, и этот двухтомник Альгирдаса Пожеры он перевел и, редактировал. Причем стихи, переведенные прежде другими, он перевел заново, придав им свежесть и блеск. Альгис, как в лотерее, выиграл, попав в такие руки, и потому он скоро предстанет перед русскими читателями в самом лучшем виде, какого можно пожелать. В переводе Ионаса Шимкуса даже слабые, не совсем удавшиеся стихи, приобретали новую звонкость, краски, а порой становились неузнаваемыми, сохраняя лишь мысль первоисточника.

Альгис даже подумывал о том, чтобы поделиться со стариком частью своего гонорара, и это было бы абсолютно справедливо, и он даже осторожно намекнул ему, но встретил такую отчужденность и даже обиду, что больше и не пытался заговаривать об этом. Он был знаком с Шимкусом уже несколько лет и только в этот приезд в Москву был у него дома. И не один раз, а несколько. В двухкомнатной тесной квартирке в Новых Черемушках, где все дома, унылые коробки, были похожи, как близнецы, и даже шоферы такси долго плутали по одинаковым улицам, расспрашивали прохожих и ругались. Шимкус здесь жил с женой и дочерью. Дочь — Рита. В этой квартире Альгис с пей познакомился, а потом она почти каждый день, в обеденный перерыв, удирала с работы и до самого вечера была у Альгиса в казенном, но. довольно комфортабельном номере гостиницы «Украина». Там они предавались любви, по пять-шесть часов не вылезая из постели, словно им обоим по семнадцать, и с осунувшимися, мятыми лицами возвращались через всю Москву в Черемушки, и Альгис иногда провожал ее до подъезда, а раза два-три поднимался к старикам, задержавшись на лестничной площадке после ухода Риты, чтоб не вызвать дома подозрений. Предлог навещать Шимкусов был естественный: книга Альгиса, над которой трудился старик. И они допоздна засиживались, пили чай, порой коньячок, старик назидательно разглагольствовал, Рита вела себя непринужденно, ничем не выдавая их отношений.

Старика Альгис недолюбливал. Его подвижность и энергия в этом возрасте, после сибирской каторги, казались ненормальными, какой-то шутовской игрой в бодряка, и Альгис исподлобья разглядывал его, неумеренно оживленно говорившего о чем-то, все ожидая, что вот-вот он, как проколотый мяч, выпустит воздух и превратится в кучку тряпья. Благо, одет он был неряшливо, в старые поношенные вещи. И останется под тряпьем отсвечивающая бликами голова с водянистыми прозрачными глазами.

Шимкyc обрусел окончательно, н звали его в Москве не Ионасом, а Иваном Ивановичем. И фамилия жены была Шимкус, а не как водится в Литве, — Шимкене, и Рита тоже была Шимкус, а не Шимкуте. Это резало слух, раздражало Альгиса.

Окончательно добивали Альгиса неоправданный оптимизм и всепрощение старика. Когда-то, до 1936 года, он был в Каунасе учителем литовского языка и литературы в гимназии, состоял в Руководстве подпольной коммунистической партии, очень немногочисленной тогда, так что на каждого коммуниста приходилось тогда по десятку полицейских сыщиков, денио. и нощно не упускавших их из виду, но не чинивших им, заметных неприятностей. Шимкус, как человек прогрессивный, был женат на еврейке, нынешней своей старушке Рахили Абрамовне, в те годы — белошвейкемодистке. И у них была годовалая дочь, названная прелестным литовским именем Рута, а потом уже в России ставшая Ритой.

Режим Сметоны долго не стал терпеть наличие кучки коммунистов в Литве. Начались аресты. Чем это грозило Шимкусу? От силы — одним-двумя годами тюрьмы. Но такая перспектива его не устраивала, и он перешел границу с ребенком на руках, бежал в Советский Союз, в объятия русских коммунистов, своих братьев по борьбе, ни на йоту не сомневаясь в радушном приемеШел тридцать седьмой год. В Москве Шимкуса арестовали как иностранного шпиона, чрезвычайная тройка вынесла модный в ту пору приговор — расстрел, в камере-одиночке Бутырской тюрьмы он целый год ожидал рокового часа, от чего у него выпали волосы и голова стала голой, как яйцо. Потом, по необъяснимой причине, расстрел был заменен пожизненной каторгой, и в телячьем вагоне с сотнями подобных ему страдальцев он отправился в Магадансначала но железной дороге до Владивостока и дальше морем, в переполненном трюме, где живые лежали рядом с покойниками. Рахиль Абрамовна, как жена шпиона, была сослана на поселение в Казахстан, промаялась там до конца второй мировой войны, какимто чудом смогла разыскать в уральском детском доме свою дочь Риту — десятилетнего подростка, забывшего своих родителей.

Только через двадцать лет, когда Шимкуса реабилитировали, семья собралась вместе, в тесной квартирке в Новых Черемушках.

Старик, когда рассказывал о своих мытарствах в лагерях, об избиениях и пытках на допросах в Лубянке, напоминал Альгису юродивого монаха, упивающегося своими язвами и страданиями и никого в них не винящего. Aльгис как-то у него осторожно спросил:

— И у вас не осталось никакого чувства обиды? Ведь вам погубили двадцать лат жизни, лучшую пору. И кто? Свои же. Именем партии, за которую вы готовы были жизнь отдать. Вы сохранили прежнее отношение к партии?

— Безусловно, — хак само собой разумеющееся подтвердил старик и при этом был искренен. — Поймите, дорогой Альгис. Партия для меня родная мать. Я это говорю не для красного словца. И вот представьте себе: вашу мать, которая вам дороже всех на свете, изнасиловали, обесчестили злодеи. Разве из-за этого вы перестанете любить ее, отвернетесь? Конечно же, нет!
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.