Эфраим Севела. Викинг (5)

[1] [2] [3] [4]

Альгис не любил его как человека. За позу, за любовь к дешевым и громким скандалам, за явную нравственную нечистоплотность. А теперь остро завидовал ему. На его глазах Евтушенко становился безымянным народным поэтом, песни которого слепцы распевают в поездах, и им за это подают милостыню… Это было высшей наградой для поэта, и случись подобное с ним самим, с Альгисом Пожерой, он посчитал бы, что достиг предела мечтаний.

За что же Альгис недолюбливал этого поэта, широко известного и, конечно же, не бесталанного? За то, что он уютно пристроился в ягодицах у начальства и. целует, и временами покусывает? Так ведь и он, Альгис, сидит там же. И тоже целует. Но не кусает. Надо выбирать одно: или целовать, или кусать. Нельзя беспринципность, производить в принцип. Альгиссоветский поэт, рожденный этой властью и поющий ее, искренне, в полный голос, без ужимок и кукишей в кармане. Так хоть честнее. И о нем никто, посмеиваясь, не скажет, как говорят о Евтушенко в московских литературных кругах, словно о футболисте, одинаково бьющем и с правой Й с левой ноги: левый, правый, полусредний.

Все это верно. Но нищие слепцы поют Евтушенко, а не Пожеру. Свою неприязнь к автору Альгис перенес на ни в чем не повинных певцов. Протолкался через сгрудившихся в проходе пассажиров и вышел в холодный тамбур с ощущаемым под полом стуком колес. Сюда тянуло запахами кухни. Дальше шел вагон-ресторан, и чтоб попасть к себе, Альгису надо было пересечь его. Он был сыт, состояние опьянения прошло и хотелось лишь одного: поскорее добраться до своего купе, раздеться и, если удастся, помыть хоть часть тела после этой нелепой связи с Тамарой и лечь, растянуться на мягком матрасе, на белой, хрустящей от крахмала, простыне. Не хотелось никого видеть, а в ресторане его запомнили. И официант с вороватой понимающей усмешкой, и шеф в белой тужурке, не сходящейся на животе, со своими налитыми печалью армянскими глазами.

Но прежде, чем встретить их, он увидел, проходя через полупустой в это время ресторан, Джоан. Она сидела одна за столиком и вокруг не было других туристов. Перед ней стояла бутылка шампанского, и она отпивала из высокого бокала короткими глотками, глядя в окно, где уже потемнело и изредка мелькал, проносясь, огонек.

Альгис обрадовался, что встретил ее одну, без гида, и даже подумал, что она не случайно сидит здесь одна. Она ждет его, надеется, что встретит. Он подошел к ее столику, бухнулся на стул напротив, заставив ее, вздрогнув, оглянуться и радостно — она действительно поджидала его — рассмеяться.

— Джоан, я теперь полностью в вашем распоряжении, — сказал он ей так, будто они старые друзья и никаких условностей между ними не существует.

— И я тоже, — очаровательно кося, улыбнулась в ответ она.

— Что же нам мешает? Мы, наконец, одни. И в моем купе кроме меня, никого нет. Захватим шампанского и пойдем ко мне.

— Хорошо. Но чуть попозже.

— Почему?

— Я — американка, дорогой мой и уважаемый поэт. Для нас дело на первом месте. Если пойду к вам, мы забудем о деле. Не правда ли?

— О каком деле?

— Я ведь вами интересуюсь не только как мужчиной. Но и профессионально. Я хочу написать о вас и о многом должна спросить. Вот так вдвоем, без лишних глаз. И, пожалуй, ушей.

Альгис был разочарован.

— Бедная моя Джоан. Вы — действительно американка. Сохранись в вас хоть что-нибудь от литовки, вы бы предпочли уединиться и забыть свою профессию… хотя бы на часок.

— Поспешно судите обо мне. Мы еще уединимся. и я докажу, насколько вы не правы.

Она рассмеялась, протянула через стол руку и пальцами коснулась его руки. Интимно, нежно. Альгис обмяк, схватил ее пальцы, поднес к своим губам. Опа легонько отдернула руку.

— Но я же просила. А теперь будем разговаривать. Вернее, я буду спрашивать, а вы — отвечать. Если найдете нужным. Я многое знаю, мой дорогой по и. Вы не всегда вольны в своих ответах. Не думайте, что мы на Западе уж так наивны. Я ничего не напишу, что сможет вам доставить неприятность. Итак, приступим. Альгис кивнул и снова поймал ее пальцы. Она их не отняла.

— Из всего, что я читала вашего, есть одно стихотворение, самое любимое мною. И очень популярное среди литовских эмигрантов в Америке. Вы догадываетесь, что я имею в виду?

— Н-нет.

— Очевидно, вам все нравится из написанного вами?

— О, нет. Далеко не все.

— Хорошо. Не буду вас томить. Есть у вас одна вещица. Небольшая. Но в ней вся Литва. Ее природа. Ее воздух. Для нас, в эмиграции, это стихотворение принесло запах родины. Это высокая лирика. Наша литовская. Не сравнимая ни с чем иным. «Литва моя, улыбкою росистой…» Помните?

— А-а, — рассмеялся Альгис. — Грешный человек, я тоже люблю это стихотворение. Неужели у вас его хорошо знают?

— Очень. Дети в воскресных школах наизусть учат, и об вкусить прелесть родного языка и полюбить, вдохнуть воздух далекой родины.

— Спасибо. Вы меня растрогали. Для поэта нет большей награды…

— А для искусствоведа нет большей удачи, как взять интервью у автора.

— Квиты. Спрашивайте. Значит, «Литва моя, улыбкою росистой». Как возникло оно? Что побудило вас так осязаемо и влюбленно воспеть литовскую природу. Будто в мире ничего иного нет. Поэт и природа. Никакой служебной идеи. Чистое искусство. Как вы смогли найти в наш бурный век такую покойную созерцательную позицию? Возможно, это был самый безмятежный период вашей жизни?

Альгис криво усмехнулся. Джоан смотрела на него своими косящими глазами и ждала ответа, Господи, если б рассказать ей правду? Ни в коем случае. А что ей сказать? Снова лгать? Как же на самом деле родилось это стихотворение, что побудило написать его?

…Помятый старенький «Виллис» с откинутым брезентовым тентом прыгал, скакал, как козлик, по рытвинам и выбоинам шоссе, окруженного с обеих сторон частоколом старых, обезглавленных,к весне деревьев. Нa обрубках корявых сучьев пучками зеленела клейкая молоденькая листва. Кричали грачи на вспаханных полях вдоль дороги. Пласты земли чернели сочно, свежо. С близкой Балтики тянуло соленым ветром.

Альгис подпрыгивал на жестком рваном сиденье, катался руками за соседа, когда «Виллис» бросало п стороны и задорное мальчишеское веселье, бездумное, просто от радости бытия, как некогда в детстве наступлением весны, пронизывало все его существо.

Он забыл о своих ночных невеселых мыслях, не давивших ему уснуть после вчерашнего совещания в горкоме партии, не обращал внимания на сосредоточенные угрюмые лица своих соседей в машине. Он дышал всей грудью, глотал открытым ртом упругий весенний морской воздух, и первая строчка стиха, легкая, прозрачная, как и весь пейзаж кругом, рождалась в его голове безо всякой натуги, сама по себе, будто он дав"о носил ее в сердце, а сейчас она со звоном выплеснулась. Этой ночью в клайпедской гостинице он долго ворочался с боку на бок под храп своих незнакомых соседей по номеру. В сущности, он мог сегодня и не ехать. Ведь он в командировке, здесь не состоит нп партийном учете. Но когда перед началом совещания в горкоме куда он пришел просто послушать, посидеть, как корреспондент, первый секретарь Гинейка попросил его, как о личном одолжении, принять участие в завтрашней операции, ссылаясь на то, что людей не хватает и его долг коммуниста и так далее и так далее, он, не раздумывая, согласился и его внесли в список. То, что на совещании называлось операцией, в газетах потом подавалось, как всенародный праздник и демонстрация патриотизма советских людей. На деле же это была действительно боевая операция, а в условиях Литвы, где уже годами шла официально замалчиваемая война, она принимала особенно жестокий и опасный для жизни характер.

Ежегодно в этот день торжественно обьявлялась подписка на государственный заем развития СССР. Каждый работающий в городе должен был отдать правительству не меньше одной месячной заработай платы и потом она у него высчитывалась, как добавочный налог в течение всего года. Это не вызывало особых затруднений. Рабочий этих денег не видел, ничего не платил, только расписывался в ведомости и не досчитывал каждый месяц какой-то суммы.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.