58 (1)

[1] [2] [3] [4]

58

К огда примерно в пятнадцатилетнем возрасте я оставил свой дом и ушел жить в кибуц, я записал себе на листке несколько принятых мною твердых решений, которые должны быть мною обязательно выполнены. Если я действительно способен начать совершенно новую жизнь, то первым делом следует загореть в течение двух недель так, чтобы выглядеть совсем, как один из них. Необходимо раз и навсегда перестать мечтать, сменить свою фамилию, два-три раза в день принимать холодный душ, превозмочь и полностью, безо всяких компромиссов, прекратить те самые ночные безобразия, не писать больше стихов, не болтать день-деньской, не рассказывать всем разные истории, а предстать на новом месте человеком молчаливым.

Потом я этот листок уничтожил. В первые четыре-пять дней мне даже удалось не безобразничать и не болтать. Если задавали мне, к примеру, вопрос, достаточно ли мне одного одеяла, удобно ли мне сидеть в классе в углу у окна, я отвечал кивком головы, не произнося ни звука. На вопрос, интересуюсь ли я немного политикой и хочу ли участвовать в кружке, где делается обзор печати, я отвечал: «А-г-м». Если спрашивали меня о моей прежней жизни в Иерусалиме, я отвечал не более чем десятью словами, и перед тем, как ответить, намеренно тянул несколько секунд, словно был погружен в раздумья: пусть здесь знают, что человек я замкнутый, имею тайны, и у меня есть свой собственный внутренний мир. И по части холодного душа я добился успеха, хотя для того, чтобы заставить себя раздеться в мужском общественном душе, мне потребовалось геройское усилие. И от желания писать я в первые недели, казалось, смог избавиться.

Но только не от чтения.

После работы и уроков дети-кибуцники каждый день отправлялись в родительские дома, где и проводили свободное время. «Дети со стороны», жившие в интернате, проводили время в клубе или на баскетбольной площадке. Каждый вечер работали различные кружки: танцевальный, к примеру, или хоровой, которого я тщательно избегал, чтобы не стать посмешищем. Когда все исчезали, я, полуобнаженный, валялся на траве перед нашим зданием, загорал и до наступления темноты читал (я избегал пустой комнаты и валянья на постели, потому что там меня ждало в засаде «безобразие», угрожая натравить на меня весь свой гарем Шехерезад).

*

Под вечер, раз или два в неделю, надевая рубашку, я перед зеркалом проверял, как продвигается мой загар, набирался мужества и шел в так называемый квартал ветеранов — выпить стакан сока с куском пирога в доме Ханки и Ойзера Хулдаи, которые вызвались стать моей, можно сказать, усыновившей меня, кибуцной семьей. Эта семейная пара учителей, выходцев из Польши, из города Лодзь, несла на своих плечах груз организации просвещения и культуры в Хулде. Ханка, преподававшая в начальной школе, была крепкой, энергичной женщиной, всегда готовой к действию, словно взведенная пружина. Ее постоянно окружал нимб самопожертвования и сигаретного дыма. Она взвалила на себя всю тяжесть организации праздников, торжественных дат, свадеб, церемоний, связанных с завершением учебного года или принесением первых плодов нового урожая, театрализованных представлений на кибуцные и исторические темы… При этом она считала себя ответственной за формирование местной крестьянско-пролетарской традиции. Эта традиция, в представлении Ханки, должна была сплавить воедино аромат «Песни песней» с ароматом маслин и рожковых деревьев, характерным для библейских земледельцев-евреев, прибавить к этому мелодии хасидского местечка, и сочетать все это с грубоватым, но сердечным миром польских крестьян и прочих детей природы, чьи корни уходят в родную почву, в землю, которую ощущают они своими босыми ногами и из которой черпают наивность, душевную чистоту и мистическую радость жизни, как утверждал в своем известном романе Кнут Гамсун.

Что же до Озера Хулдаи, Ойзера, как его здесь называли, завуча старших классов средней школы, он был человеком кристально чистым и предельно собранным. Страдания и мудрая ирония проложили на его еврейском лице борозды морщин, но порою сквозь эти аскетические морщины пробивалась хитровато-озорная, бесшабашно- шаловливая искорка. Был он худ, весь состоял из острых углов, невысок ростом, но его стальной взгляд действовал гипнотически. Речь его отличалась напором и радиоактивным сарказмом. От природы дано ему было излучать особую симпатию, расплавляя — до полной самоотдачи— каждого, кто удостаивался попасть в поле этого излучения. Но и вулканические взрывы его гнева никогда не изгладятся из памяти тех, кому случилось стать жертвой учиненного Ойзером последнего-дня-страшного-суда.

Он обладал острым умом и ученостью, свойственными знатокам Священного Писания из прославленных литовских общин, но вместе с тем был экзальтированно-восторженным, словно хасидский проповедник, который мог, с силой зажмурив глаза, вдруг взорваться безумным песенно-танцевальным напевом, эдаким «ям-бам-бам», исполненным полной самоотдачи: «От-стро-и-и-м Храм!» Или: «Вновь зажжем мы! Зе-е-млю! Пламене-ем зеленым!!» В иные времена или в иных местах, возможно, стал бы Ойзер Хулдаи почитаемым хасидским «рабби», харизматической личностью, окруженной тайной и творящей чудеса, со своим двором истовых приверженцев, всюду заворожено следующих за ним. Многого бы достиг он и в том случае, если бы избрал для себя поприще политика: народный трибун, оставляющий за собой бурлящий шлейф страстного обожания и не менее страстной вражды. Но Ойзер Хулдаи выбрал для себя жизнь в кибуце и стал в нем учителем-воспитателем — суровым, принципиальным, бескомпромиссным, готовым к конфликтам, а порой и деспотически властным. С равной глубиной познаний и едва ли не эротическим воодушевлением, напоминавшим тех хасидских проповедников, что ходили некогда от местечка к местечку, преподавал он нам самые разные предметы: ТАНАХ и биология, музыка эпохи барокко и искусство Возрождения, учение древних еврейских мудрецов и основы социалистических идей, орнитология и ботаника, игра на флейте, а также курс «Место Наполеона в истории и его образ в литературе и искусстве Европы 19 века».

*

С бьющимся сердцем я входил в их крохотную квартирку с небольшой верандой — на северной окраине квартала старожилов, напротив кипарисовой аллеи. Стены украшали репродукции картин Модильяни и Пауля Клее, а также почти по-японски точный рисунок цветущей миндальной ветки. Маленький кофейный столик скромно примостился между двумя простыми креслами. На нем — высокая ваза, в которой почти всегда стояли не цветы, а свежие ветки, подобранные с утонченным вкусом. Окна закрывали светлые занавески в деревенском стиле с ручной вышивкой, в которой ощущались легкие восточные мотивы. Эти мотивы были так переработаны и так сдержанны, как мелодии тех народных песен, которые создавали в Эрец-Исраэль композиторы — уроженцы Германии, жаждавшие прикоснуться к душе арабско-библейского Востока, слив ее с душой собственных творений.

Если не вышагивал он взад-вперед по дорожке перед домом — руки сцеплены за спиной, поднятый подбородок рассекает воздух, — Ойзер Хулдаи сидел в своем углу, курил, что-то мурлыкал и читал. Либо мастерил раму для картины. Либо, раскачивался, погруженный в Талмуд. Либо, положив под увеличительное стекло какой-нибудь цветок, изучал его, сверяясь с «Определителем растений».

А тем временем Ханка своим военным шагом энергично пересекает комнату из конца в конец, расправляет скатерку, опорожняет и вымывает пепельницу, решительно поджав губы, поправляет угол прикроватного коврика, вырезает гирлянды из листов цветной бумаги.

Долли обычно встречает меня коротким лаем, пока Ойзер не оглушает ее раскатистым громом своих увещеваний: «Стыдно, Долли! Стыд и позор! На кого ты лаешь? На кого осмелилась поднять голос?!» А иногда так: «Ну, уж действительно! Долли! Я потрясен! Потрясен и мне стыдно за тебя!! Как ты могла? Как не задрожал твой голос? Ты ведь не только себя позоришь своим постыдным поведением!»

Собака вся сжималась под этим водопадом пророческого гнева. Сникала, словно воздушный шарик, из которого выпустили воздух, начинала из последних сил искать тот уголок, где сможет она пережить свой позор, и находила этот самый уголок в темной глубине под кроватью.

Что же до Ханки Хулдаи, то она встречала меня со всей любезностью, обращаясь к невидимой публике: «Поглядите! Только поглядите, кто к нам пришел! Чашку кофе? С пирогом? И что-нибудь из фруктов?» Еще все возможности выбора звучали в воздухе, но, словно по мановению волшебной палочки, уже приземлялись на стол и кофе, и пирог, и вазы с фруктами. Скромно и вежливо, но в то же время с тайной, согревающей душу радостью пил я кофе, пробовал фрукты, около четверти часа дискутировал с Ханкой и Ойзером по вопросам, не терпящим никаких отлагательств, как, например, смертная казнь. Или такой вопрос: в Библии утверждается, что дурные побуждения сердца человеческого «от юности его» — правомерно ли считать, вопреки этому утверждению, что «от юности его» человек, в основе своей, добр, и только среда и общество разлагают его? Или, напротив, помыслы человеческие изначально, от рождения его, злы и темны, и только воспитание в определенных условиях способно хоть в малой степени сделать человека более утонченным? Слова «разложение», «утонченность», «характер», «ценности», «усовершенствование», «душевный подъем» часто носились в пространстве этой изящной комнаты с белыми книжными полками. Эти полки резко отличались от тех, что были в моем родительском доме в Иерусалиме, потому что здесь между книгами стояли картины и статуэтки, коллекции окаменелостей, коллажи из засушенных полевых цветов, ухоженные цветочные горшки, был здесь и уголок с патефоном и разнообразнейшим набором пластинок.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.