Часть первая (6)

[1] [2] [3] [4]

Когда пришло время делать щенку прививки, выяснилось, что он — чистокровный тибетский терьер, порода умнейшая, собака тибетских монахов. Привыкла быть при человеке, рядом. Словом, он сразу потребовал к себе уважения.

Впоследствии обнаружилось, что этот пес на все имел свое мнение и не собирался держать его при себе.

С каждым из домашних он придерживался особой линии отношений — к отцу подходил с почтительным достоинством, как дипломат небольшого, но достаточно независимого государства, с Мелочью постоянно соперничал и выяснял отношения, иногда прикусывал, не позволяя ей фамильярничать. А Зяму обожал исступленно, страшно ревновал к отцу, поминутно лез к ней с поцелуями и по-настоящему страдал, когда эти двое по вечерам выставляли его из комнаты и запирали дверь. Тогда, развесив уши, он слонялся, как потерянный, и короткими стонущими вздохами задавал себе вопрос: ну чем, чем можно заниматься там без меня и что ему от нее надо?!

Когда отец возвращался домой после ночного дежурства, щенок, дрожа от охотничьего восторга, ждал, когда тот разуется и снимет носки. Тогда с алчным урчанием он хватал носок и весь вечер слонялся с ним в зубах по «каравану», ревниво и грозно огрызаясь, если кто-то из домашних пытался отнять у него его богатство. Во всей его походке так и читалось: и мы тоже не лыком шиты, и у нас, между прочим, кой-какое имущество имеется…

— …Ну-ка, поди сюда! — строго проговорила Зяма. Он внимательно наблюдал из травы за ее реакцией: выжидал, выводил из себя.

— Ах так… — сказала она, делая вид, что обиделась. — Ну, как хочешь. Только потом не прибегай с жалобами.

Тогда он примчался, вспрыгнул к ней на колени, норовя лизнуть ее прямо в губы. Она уворачивалась.

— Кофе же, дурак, кофе расплескаешь! Наконец он свалился у ее ног, вытянулся в тени от кресла.

— Для чего я тебя держу? — сурово спросила его Зяма. — Для охраны или для душевной прелести?

Несколько минут они молчали, пока Зяма бегло просматривала воспоминания бывшего лагерника.

— Ну ладно, дадим три отрывка, страниц по шесть, — сказала она псу. — Подкормим доходягу.

— А ты почему опять нагадил на участке Наоми Шиндлер? — вдруг вспомнила она и возмутилась. — Мало тебе вокруг подходящих отхожих мест?

Кондрат, лениво подняв голову, смотрел на нее наглым лаковым глазом.

— Ну? — громко зевнув, спросил он.

— Я тебе дам «ну»! Попробуй-ка еще раз насрать в цивильном месте!

Он ахнул и бессильно уронил башку, и завалился на бок. Демонстрировал обморок: «сил нет слушать ваши непристойности»…

Затем правили очередной отрывок из «Иудейской войны» Иосифа Флавия, которая давно и безобразно была переведена с немецкого, с сохранением буквальных речевых оборотов немецкого языка.

«Так он добрался к самаритянину Антипатру, управлявшему домом Антипатра. Подвергнутый пыткам, он признался в следующем: Антипатр поручил одному из своих близких друзей, Антифилу, доставить из Египта смертельный яд для царя; Антифил вручил яд дяде Антипатра, Феодиону; этот передал его в руки Ферору, которому Антипатр предложил отравить Ирода в то время, когда он сам будет находиться вне пределов подозрения — в Риме, а Ферор отдал яд на сохранение своей жене».

— Милые все люди, — проговорила Зяма.

Она не любила Флавия. Ни самого этого липового полководца, который сдал римлянам прекрасно укрепленную Иотапату и развалил всю оборону Галилеи, а затем переметнулся на сторону всемогущего врага, ни его лицемерные свидетельства, за которые Веспасиан наградил его землями, почетом да и деньжатами. Зяма не любила и презирала этого умницу из славного священнического рода Матитьягу — рода, освободившего когда-то Иудею от греко-римских шакалов, — за то еще, что взял себе имя римских императоров, за то, что забыл умереть во славу предков, за то, что отдал сердце свое большому городу Риму…

Словом, Зяма не любила древнееврейского историка Иосифа Флавия приблизительно за то же, за что не любила в России своих крестившихся соплеменников.

Подготавливая к печати очередную главу, Зяма каждый раз язвительно возбуждалась, читала вслух и комментировала некоторые места, казавшиеся ей особенно вопиющими. При этом она называла давно умершего, славного античного историка Флавия нелицеприятными словами.

— Ага! Вот что мне нравится: его скромное упоминание о себе в третьем лице, вроде «всесторонние таланты Иосифа не могли остаться незамеченными». Слушай, Кондрашук, как эта сука описывает Иоанна Гисхальского: «В то время, когда Иосиф правил Галилеей, против него объявился противник в лице сына Леви, Иоанна из Гисхалы — пронырливейшего и коварнейшего из влиятельных людей, который в гнусности не имел себе подобного». (Ну да — противник же…) «Он всегда был готов солгать, и в совершенстве владел искусством делать свою ложь правдоподобной. Он притворялся человеколюбивым, но в действительности был до крайности кровожаден…» Ни одного примера, обрати внимание… Наверняка брешет, скотина. Зато, забыв о кровожадности Иоанна, уже через три страницы хвастается своей удалью, этот миротворец. Слушай: «Против них Иосиф опять употребил другую хитрость. Он взошел на крышу, дал знак рукой, чтобы они замолчали, и сказал: „Я, собственно, не знаю, в чем состоит ваше желание, ибо я вас не могу понять, когда вы все вместе кричите. Но я готов сделать все, что от меня потребуют, если вы нескольких из своей среды пошлете ко мне в дом для того, чтобы я мог спокойно объясниться с ними“. По этому предложению к нему зашли знатнейшие из них вместе с зачинщиками. Иосиф приказал потащить в самый отдаленный угол его дома и при закрытых дверях бичевать их до тех пор, пока не обнажатся их внутренности. Толпа в это время стояла на улице и полагала, что продолжительные переговоры так долго задерживают депутатов. Иосиф же велел распахнуть двери и выбросить вон на улицу обагренных кровью людей…»

— Ну! Не милашка ли? Парламентеров, а?! Вот гад! «Пока не обнажатся их внутренности», а?! Но зато Иоанн Гисхальский — «до крайности кровожаден». А вот еще дивная у этого мерзавца история с гражданами Тивериады.

«Так как остальные громогласно указывали на некоего Клита как на главного зачинщика отпадения, то он, решив никого не наказывать смертью, послал одного из своих телохранителей, Леви, с приказанием отрубить тому обе руки…» (добрейшая душа!). «Но Леви из боязни перед массой врагов не хотел идти сам один. Клит же, видя, как Иосиф, полный негодования, сам, стоя в лодке, порывается вперед, чтобы лично исполнить наказание, начал умолять с берега, чтобы хоть одну руку оставил ему. Иосиф удовлетворил его просьбу, с тем чтобы он сам отрубил себе одну из рук. И действительно, тот правой рукой поднял свой меч и отсек себе левую — так велик был его страх перед Иосифом».

И минут двадцать еще, выправляя дубовые германизмы в переводе, Зяма ахала, повторяла фразу вслух, качала головой и, призывая лежащего рядом пса в слушатели, называла своего предка, великого античного историка Иосифа Флавия негодяем, изменником и римской подстилкой. И если учесть, что имя бен Матитьягу было проклято по всей земле Израиля, можно легко вообразить, что эти опоясанные террасами серые курганы, эта долинка, эти замшелые камни и молодое родниковое небо над Самарией много веков назад уже слышали те же слова, произнесенные по тому же адресу, но только на другом языке…

Потом они с Кондрашей перехватили бутерброд с колбасой. Стоя на задних лапах и положив передние ей на колени, он требовал кусок за куском, а если она медлила, протягивал лапу и теребил ее руку.

— Ты сожрал больше половины, — сказала ему Зяма, отряхивая крошки с юбки, — впрочем, ни для кого не секрет, что ты наглец и проходимец… Жаль, что я не назвала тебя Флавием!

Настроение по-прежнему было хорошим, хотя она уже несколько раз вспоминала, что ближе к вечеру надо ехать. Но сейчас еще время лишь восходило к двенадцати, здесь, в тени «каравана», шлялся тихий ветерок, поддувая лепестки красных, похожих на маки, горных цветов, что на днях показались из-под серых валунов.

Метрах в ста от нее по долинке, обрамленной оливами, шел пастух за стадом коз. Звякали колокольцы. Пастух, высокий старик в белой куфие, перетянутой двойным шнуром, и в серой, до пят, галабие, — не смотрел в сторону «караванов», как будто этого не было, как будто не стояли на этой земле ни вагончики, ни — выше, на горе, — полукруглый ряд вилл, ни коттеджи, ни школа, ни водонапорная башня с магазином.

Кондрат вскочил и залаял, забегал вдоль дорожки, оглядываясь на Зяму, спрашивая: дать им, как следует, или не стоит?

— Не стоит, — сказала ему Зяма. — Поди сюда, не мельтеши. Это просто пастух гонит стадо коз…

То и дело старик палкой подправлял полубег какой-нибудь козочки. Бренча колокольцами, те объедали по пути кустики и были — издали — очень милы: буколическая картинка, сельский пейзаж.

— Вот так они съели всю страну, эти их козы, — сказала Зяма Кондрату, — пока здесь не было хозяев…

— А ведь он мог бы сейчас меня убить? — задумчиво спросила она пса. — Теоретически? Выхватить из-за пазухи своей рубахи пистолет, а? И пристрелить… Теоретически — да. Он вовсе не так стар, а оружием наводнены и Иудея и Самария… А что, Кондрашук, ведь это ему — как чихнуть раз. Мужчин наших сейчас нет, разве что Арье в своей лавочке, да от него какой толк… Два-три солдатика у ворот — до них отсюда не докричишься, да и не успеют добежать… Ей-богу, странные люди эти арабы… Нет, конечно, потом наши спустились бы в Рамаллу и переколотили все окна, и перевернули бы все машины, их бы усмиряла наша доблестная армия. Потом наши основали бы где-то поблизости новое поселение: Неве-Зьяма, или Гиват-Зьяма, или Кфар-Зьяма… Да что там! — почету мне было бы навалом… И евреи — странные люди, Кондрашук… Вообще, с людьми, согласись, не все в порядке…

Пока пастух перегонял мимо «караванов» свое стадо, пес стоял рядом с хозяйкой, дрожа от возбуждения и полаивая — вероятно, оскорблял большую пастушью собаку, рыжую, короткошерстую и молчаливую…

— А я могла бы его убить? — спросила вдруг женщина сама себя. И самой себе ответила твердо: — Да. Теоретически…

Тень уже поджималась к сваям вагончика, вот-вот нырнет под него и вынырнет по другую сторону. Солнце палило дорожку, выметая над нею бабочек и мух. Гудение пчел стало тихим и сонным.

Зяма захлопнула «Иудейскую войну», поднялась и занесла в вагончик табурет.

— Ну, — сказала она, надевая соломенную шляпу. — Надо и честь знать. Вспомним долг матери семейства.

И они стали подниматься в гору под палящим солнцем, то и дело останавливаясь, вываливая языки и шумно дыша…

В лавке Арье гудел кондиционер и было необычно многолюдно для середины дня, целых три человека. Солдат, строительный подрядчик Шрага (в поселении медленно строился комплекс из нескольких двухэтажных домов. В зависимости от хода очередного этапа мирных переговоров правительство то замораживало все стройки в поселениях, то приоткрывало щелку) и постоянный рабочий Муса, араб из Рамаллы. Вид у него был крайне истощенный: не так давно закончился великий пост, мусульманский праздник Рамадан, и Муса еще не отъелся. Он стоял рядом со Шрагой, в пакетике у него отвисали картонная пачка с какао, булка и три помидора.

Все что-то оживленно обсуждали.

Зяма не застала начала разговора, так как минуты три уговаривала Кондрата подождать ее у входа. Арье не терпел собак в лавке.

— А что, Муса, — спрашивал Арье, — между собой твои жены-то не ругаются?

— Ругаются, — вздохнул Муса. — Все время ругаются.

Солдатик (он был здесь новеньким, во всяком случае, Зяма его не знала) уже заплатил за пачку сигарет, но не уходил, с любопытством прислушиваясь к разговору.

— Да на черта тебе две жены! — воскликнул Шрага.
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.