Ветка Палестины (7)
[1] [2] [3] [4]Едва не задевая плоскостью за крутой обрывистый берег, окутанный розовой дымкой, самолет развернулся, и тут я увидел, как
над скалой взлетели, кружась, остатки атакованного транспорта.
Вечером, перед тем, как приняться за поросенка, мы подошли с летчиками к самолетной площадке. Двух машин как не бывало. . .
Сиротой глядит самолетная стоянка, когда машина не возвращается. Там, где только что ждали своего часа моторы,-- лишь
темные пятна масла. Раскладная стремянка тянется,.. в никуда. Вопиет своими деревянными руками к синему небу...
Вытоптанный клочок земли, окруженный насыпным валом,- что в нем? Идут и идут сюда молодые ребята в кургузых летных
куртках и стоят, ежась на ледяном ветру; их окликают, они не слышат. ..
А потом, по обыкновению, пошли пить. Праздновать. Не очень весело. И победа и поминки одновременно.
Два экипажа -- это восемь человек; старшина эскадрильи укладывал подле нас их вещи в чемоданы, составляя опись.
Круглолицый розовощекий летчик -- старший лейтенант выпил кружку спирта. И я, как интеллигент,-- двести граммов...
Он мне рассказывал, какая надежная машина "Ильюшин-4" ("Русская машина. Ее бьют, бьют, а она, бля... все летит!") и как
сегодня "технарь" вынимал его из комбинезона. "Пар из комбинезона валил. Как от самовара". Это я и сам видел. Я слушал
старшего лейтенанта растроганно,
испытывая к нему острое чувство нежности, хотя мы впервые пожали друг другу руки лишь час назад, когда самолет зарулил на
стоянку.
Будет так еще в жизни - один полет, и готов за человека жизнь отдать?..
Когда вокруг начали басить дурными голосами: "Ой, Гапю, Галю, Галю молодая..." - я признался летчику шепотом, что струсил.
Глаза закрыл.
Тот откинулся с удивлением. - А вот когда трассы вышли - доверительно шептал я,-- а до самолета не дошли... И летят красные
головешки в глаза...
Старший лейтенант засмеялся, сказал умиротворенно, явно чтобы успокоить:
-Дурочка! Я в тот момент всегда закрываю...
Пришел вызванный по телефону его друг из соседнего полка. На торжество. Такой же безусый и розовощекий. Спросил негромко,
кивнув в мою сторону: - Это кто?
И веснушчатый стрелок-радист, с которым я летал,- он сидел к вошедшему ближе всего - поднялся и, показав большой палец,
желтый от оружейного масла, с энтузиазмом возвысил меня как мог:
- Во, парень! Свой в доску! - И вполголоса добавил: -- Хотя и еврей...
...С месяц, наверное, я летал остервенело. С каждым полком Заполярья. С разведчиком Колейниковым, который вогнал в воду
попавшийся на пути гидросамолет с черными крестами. Мы дошли до скалистого, плоского, как стол, Нордкапа в поисках
фашистских караванов.
С застенчивым Мишей Тихомировым, который прилетел в Ваенгу на штурмовике
после четырехмесячных курсов пилотов. По поводу этого выпуска старые летчики
острили, что те боятся своих машин больше, чем немцев. Острили, но -учили...
И снова с гвардейцами-торпедоносцами. С веселыми и дерзкими капитанами Казаковым и Муратовым. Муратов бросал
светящиеся бомбы над караваном, который топили подкравшиеся с моря катерники дважды Героя Шабалина. Феерическое это
зрелище, неправдоподобное. Ночное море раскалывает ослепительно белый, как расплавленный металл, взрыв.
Я уходил с аэродрома радостный и вместе с тем с каким-то чуть ноющим чувством, смысл которого понял не сразу. Нет, не сразу
осознал я, что и в моем азарте, и в моем боевом остервенении было что-то глубоко унизительное. Мне нужно было снова и снова
доказывать, что я "хоть и еврей, а не хуже, чем все".
В день, когда погиб Скнарев, меня взяли в полет без всякого разрешения.
-Давай,-- сказал мне пилот, друг Скнарева. -- Попадет?..Ниже колхозника не разжалуют, дальше
передовой не пошлют.
И я думал, что победил
Глава седьмая
Когда я вернулся с войны, меня не приняли в университет. Возвратили мой пожелтевший аттестат с золотой каемкой, дававший мне право быть зачисленным без экзамена: вежливенько, отводя глаза, секретарша объяснила, что меня действительно обязаны принять, не могут не принять, но, увы, я опоздал с документами. И только тут она заметила на моей папке порядковый номер. Я отдал документы в числе первых.
Твердым матросским шагом вошел я в кабинет заместителя декана, быстроглазого человечка в кителе защитного цвета.
-- Ваша фамилия Селявка? - тихо спросил я, когда мне предложили сесть,
-- Нет, вы меня с кем-то спутали, - замдекана так же перешел на шепот.
- Какое! - Я еще более понизил голос. - Евреев в университет не принимаете. На отделение русской литературы. Конечно, Селявка!
- Тш-ш! - вскричал замдекана, вскакивая на ноги: шел только 1946 год, и еще испуганно вскрикивали: "Тш-ш!.."
- ...Дальше, Полинушка, тебе известно,- закончил я свой рассказ. -- Это повторение твоей истории с аспирантурой. Только драться пришлось самому.
Мы стояли на пустынной станции метро "Библиотека Ленина". Уборщица водила взад-вперед по мокрому полу свои скрежещущие механические щетки; визг стоял такой, что казалось: камень не моют, а дробят. Перестав ерзать своей камнедробилкой, она крикнула нам, чтоб мы садились в вагон. Это последний поезд.
Но Полина словно не слышала ничего. Я за руку затащил ее в вагон. Иначе последний поезд ушел бы без нас.
Но она, видно, не заметила и этого. Серые глаза ее остановились. Такие глаза я видел когда-то у олененка, который доверчиво подошел к людям, а в него выстрелили. Он упал на передние ноги и вот так, с недоумением и смертной тоской, глядел своими круглыми глазами на нас, еще не пришедших в себя от варварского выстрела.
- Что происходит? -- наконец, произнесла она. - Полицаи продолжают стрелять... Когда, казалось бы, и духу их не осталось?..
Продолжают стрелять? - повторила в отчаянии.-- Что делать, скажи?
Я поцеловал ее в побелевшие губы. Это было единственное, что мог сделать.
Полина приезжала в свою лабораторию в восемь утра. Ночью, без двадцати час, мы выскакивали из университета, чтоб не опоздать на последний поезд метро. Филологички махнули на меня рукой: я переселился на химфак.
Химическая лаборатория заменяла мне библиотеку, дом, театр, спортзалы. Я уже привык к ее тесноте, к ее разноцветным склянкам, кипящим "баням" и рычащим вытяжным шкафам. Даже вонь лаборатории не казалась мне такой ужасающей. Вполне терпимая вонь.
Полина возилась со своими колбами, а я, по обыкновению, читал ей что-либо. Вот уже несколько дней мы листаем русскую историю Ключевского: ищем ответы на все наши "почему?".
За этим занятием нас и застал немолодой приземистый человек, распахнувший дверь лаборатории хозяйским тычком, нараспашку.
"Страшный человек",- подумал я. Вошел и остановился молча, повертел головой. Лысая голова точно надраена бархоткой. Сияет.
Лицо одутловатое, дряблое, без глаз. Приглядишься -- глаза есть. Но водянистые, пустые. Как у гончей.
Приблизившись к нам, он бесцеремонно уставился на Ключевского. Впрочем, может быть, и не на Ключевского. Попробуй пойми, когда один глаз на нас, другой на Арзамас.
Протянул руку за книгой. Властно. Так у меня отбирал книги старшина Цыбулька. "Фигушки",-- я сунул книгу себе под мышку.
- Это -- Костин,- сказала Полина своим добрым голосом.- Замдекана. Не кидайся на людей.
Я неуверенно отдал книгу, тот оглядел ее, полистал недобро, разве что не обнюхал, словно русская история и была для университета главной опасностью.
Впрочем, она и в самом деле была главной опасностью. Не для университета, естественно...
[1] [2] [3] [4]