Зиновьевич. Утоли моя печали (3)

[1] [2] [3] [4]

Как та война началась - первая, царская еще война, - приехали в имение жандармы, искали меня, опасались, как я раньше был русского царя солдат. Но тот пан инспектор меня жандармам не дал. А послал с конями подальше от войны. Там еще конюхи были - поляки, но тоже русской державы подданные. Вот мы с ними и погнали табун... Сзади уже пушки слыхать было. А поляки меня пужали: вот поймают нас козаки, шашками порубают или повешают. Но потом война обратно повернула, и мы к зиме вернулись... А на осень я женился... Она вдовая была с малыми детями, сын и дочка. Мужик ее молодым помер. А сродственников ни у него, ни у нее. Круглые сироты, вроде как я. Хозяйство не так чтоб большое - удобной земли семь моргенов - по-нашему десятины две будет. Да еще и корова, и свинки, и куры-утки... Как ей одной управиться? Она и ходила в имение - работать в поле, во дворе. Платили малость. Зато пан инспектор помощь давал, посылал и вспахать, и посеять, и убираться... Вот и меня посылал, весной с плугом, летом с косилкой. Ну я там и во дворе помогал. Показалась она мне. Хорошая фрау и с лица, и так, чистая, прилежная, тихая и веселая. И я ей показался. Молодой был, сильный, до всякой работы прилежный и тоже тихий и веселый... Ее Мария зовут, как мою маму покойную. Меня сызмальства звали "Машкин Сенька". Потому в нашей семье еще два Сеньки были - мои двоюродные Петров Сенька и Семенов Сенька... И деда нашего Семеном звали, и фамилие наше Семеновы. А немцы прозвали Зимон Зимоноф...

Мы с Марией поженились в одна тысяча девятьсот пятнадцатом году. Пастор венчал. Хороший старичок. Спросил меня: "Ты в Кристуса веруешь?" Кристус - это по-ихнему Христос. "Конечно, верую и молиться знаю: "Отче наш". Он и сказал: "Гут". Бог-то везде один. Немцы зовут "Либе готт" или "Герр готт", поляки - "Пан буг", а это все едино, как у нас "Господи Боже"... Слова разные, а Бог-то один.

Мы с Марией хорошо жили. Она еще троих родила - двух дочек и сынка. Но я и тех первых двух, как своих, жалел. Старшая дочка - она тоже Мария - еще в одна тысяча девятьсот тридцать первом замуж вышла. Мужик ее на айзенбане, на железной дороге служил, они потом в самый Берлин переехали. Старший сын Кристиан еще перед войной призывался, до унтер-офицера дослужил; во Франции его убили. Мы все за ним плакали. Осталась вдова, двое внучат. Они в городе жили, в Гумбинене; у ее папаши гаст-хаус был, трактир с комнатами для приезжих. Младшие наши дочки - Анна и Луиза - я ее по-русски кликал Лизой тоже обе замужем за крестьянскими сыновьями из наших мест. Анин мужик, Фриц, ефрейтором был, он без вести пропавший, на Остфронте - в России, значит... Может, он там в моих племянников стрелял? Или кто с них его убил?.. А Лизин молодой, Курт, - они уже в войну венчались, как он в отпуск приезжал, - унтером, на танке воевал, в Африке - в самой пустыне, потом в Италии, больше вестей от него не было... А младшенького нашего, Петьку, по-немецки говорят Петер, - со школы в солдаты взяли, - он с одна тысяча девятьсот двадцать третьего году, - и тоже в Африку. Но, слава Богу, в плен попал. Писал из Канады, что здоров, не обижают и работа не тяжелая, в лесу... Вот как оно - по всей земле мои кровинки. А я в свое отечество вернулся. Прямо сюда, в тюрьму.

Когда эта война сделалась, - в России, значит, - у нас из деревни последних парней позабирали. И порядки строже пошли. И деньгами давай, и зерно, и мясо, и яйца... Ну, я завсегда все сдавал в срок. А то были такие начальники, что спрашивают: "Герр Зимоноф, руссэ, большевик?" А я руками разведу. Рус, конечно, рус, но никакой не большевик... И вправду ведь - что я знал? Свою семью, свое поле, свой хоф - это по-русски сказать двор, но только побольше - и дом, и вся усадьба... Наш хоф не в самой деревне, а с полторы версты подальше, у леса. Мы в деревню только по воскресеньям ходили - в кирху, а после в гаст-хаус - в трактир, выпьем пива, а я еще и рюмочку-другую корна - водочки, значит... Дети в кино пойдут или на танцы, а мы с Марией домой, коров кормить, лошадок, свиней, птицу... Мы тихо жили. Мы никого не трогали, и нас не так чтобы сильно притесняли. Заплатил, сдал все, что требуется, и живи спокойно.

Очень душа болела, как наших военнопленных увидел. Пригнали их полсотни в поместье и в деревню к большим бауэрам - богатым хозяевам. Все тощие, одна кожа да кости, ободранные, грязные... не разберешь, кто молодой, кто старый. Господи, думаю, и это наши солдатики?!.. Жандарм-вахман смеялся: гляди, Зимон, какая твоя русская армия.

У меня слезы кипят, и слов не найду. Главный начальник в деревне и по всему крайзу, - ну, это вроде как у нас волость, - назывался бауэрн-фюрер, пожилой, с усами, носил мундир, с повязкой на рукаве, красная с ихним крестом - черным, крючковатым, сапоги офицерские и ездил на краде. Это машина такая, моторный лисапед. Он строго приказывал, чтобы до пленных никто близко не подходил - от них зараза. Но вахманы, кто постарше и с понятием, их жалели. И я сколько раз, вроде случайно, мимо иду, суну хлеба, колбаски, шпеку... Потом они подкормились, привыкли. Стали вольней ходить. И я с ними говорил, спрашивал, как в России живут, какие такие колхозы...

Ну, один говорит: у нас все хорошо, а будет еще лучше; все люди равные, помещиков нет, а мужики, бывает, в большие начальники выходят, вся власть от рабочих и крестьян, Сталин мудрейший на свете полководец, и русская армия сильнейшая, немцев вскорости побьет, и Гитлера повесят...

А другой говорит: ты ему не верь, у нас в России никакого порядка нет, мужиков всех хозяйственных загнали в Сибирь на каторгу; в колхозах работать хуже, чем у помещиков, голод был такой, что целые деревни умирали, Сталин есть антихрист-кровопийца, немец уже дошел до Волги и до Кавказа, скоро и Москву заберет...

Третий опять по-инакому, тот, говорит, наврал, и этот, говорит, врет, а если по правде, то в России где пусто, а где и густо. Голодать действительно голодали, и немец, действительно, до Волги догнал, но образованности больше, чем при царе было, и настроили много заводов и целых городов, и армия русская сильнее немецкой...

Двое пленных: один сибиряк, а другой с хохлов - мне доказывали: "Ты, дядя, лично можешь не опасаться. Как ты прирожденный русский и трудовой крестьянин, сам работал, батраков не держал, тебе от нашей власти будет уважение..."

Я и верил и не верил. А как на фронте стало на русскую сторону переменяться, так всех пленных из наших мест угнали. Остались только цивильные поляки. Они говорили: "Когда Советы придут, они все разорят, все дымом пустят, мужиков поубивают, а баб снасильничают..." И тот бауэрнфюрер велел всех мужиков солдатами поделать, это называлось фольксштурм... Но тут я решил - пускай лучше повесят, никакого оружия не возьму, против земляков воевать не буду. И если они, свои, меня убьют, так я хоть с чистой совестью умру.

Мария и дочки сильно боялись. "Поедем, поедем. В Берлине у сестры, пускай в тесноте, в голоде, но живы будем, а тут погибать". Я их собрал, когда уже пушки слыхать было. Нагрузил ваген - это телега, побольше наших, - запряг кобылу. Она у нас одна старенькая осталась. Перед войной у меня уже пара своих была, но справного коня пришлось вермахту отдавать. Поехали они с целым обозом с нашей деревни. А меня и еще других мужиков инспектор уговорил помочь ему графских коней и скот угнать и еще там имущество увезти. Зато он обещал нам большие вагены, чтоб мы и своих свиней и птицу погрузили. И корму обещал, и сказал, что мы наших коров с графским стадом погоним. Да только тот инспектор квелый был мужичонка: растерялся, все чьих-то приказов ждал. Мы бегали, кто куда, кто сюда... А тут и Советы на танках прикатили...

Ну, что про них скажешь? Солдаты как солдаты. Воевали долго: кто притомился, кто и озлился. Были, конечно, и озорники - баб и девчонок ловили, насильничали. И грабили чего ни попадя; да еще и ломали, жгли... Но были и хорошие парни, душевные. Я с такими дружил. Объяснял все, как есть, как жил; показывал свое хозяйство, какое осталось. Я им картошки, сала, масла, домашних солений, а они мне табачку, водочки. И офицеры были хорошие; звали меня переводить ихние разговоры с бауэрами, которые еще оставались. А один капитан молодой все шутил: "Мы тебя, батя, председателем колхоза назначим, как ты есть хороший хозяин и русский человек".

А потом одного утра пришел какой-то лейтенант с солдатом. "Пойдем, говорит, есть разговор на часок". Я и пошел, как стоял. Сели в машину, приехали в другую деревню, а там меня сразу в подвал, в холодную. Два дня сидел, куска хлеба не дали, еле-еле упрашивал на двор пускать, до ветру. На третье утро повели меня, грязного, застылого, зуб на зуб не попадает, в дом, в чистую комнату. При столе офицер - майор, почтенный такой, погоны золоченые. Начал обходительно: "Мы, говорит, контрразведка, - СМЕРШ, значит - смерть шпионам. Нам все наскрозь видать, все известно. Потому признавайся точно, какие тебе от немцев задания дадены". А я и не пойму, чего он хочет, какие такие задания. Рассказал ему все, как было, как жил, как жена и дочери Советов боялись и отъехали, а я тоже хотел, да припозднился... Тогда он стал кричать по-матерному и грозиться: "Признавайся - помилуем, не признаешься - шкуру с тебя сдерем, кости переломаем и повесим, как шпиона..." Я опять чистую правду рассказываю, а он бить взялся... Палкой, и по плечам, и по голове. Сильно бил, похуже, чем тот фитьфебель, от которого я убег. Только от этого уже не сбежать. Сам он бил, потом еще лейтенант помогал, и кулаками, и палкой. Я только плачу : "За что казните невинного?.." А они матерно ругаются: "Ты, - говорят, - изменник Родины, ты Россию немцам продавал..." Я доказываю, божусь, святую клятву даю, не изменник я... Никому я ничего не продавал, а тихо жил, по-крестьянски, по-христиански...

Ну, притомились они меня бить - отстали. Говорят: "Надоел! Вот бумаги-протоколы - подписывай". Но я подписывать не мог. Грамоту я помню только печатную, да и ту без очков не прочитаю. Меня ж на дворе заарестовали, не то что очки, хлеба не взял. В тех бумагах ничего не видел, не стал и подписывать. Я тихий-тихий, но понятие имею: они понаписали, что захотели, а я, значит, признавай. Нет, говорю, убивайте, казните, - помру, а неправде не поддамся. Ну, стукнули они меня еще раз-другой, изругались скверно и послали те бумаги в суд, который трибунал называется. Ну, там уже никто не бил, не ругал. Только спрашивали. Сидели при столе три офицера. Средний - главный судья, подполковник: погоны серебряные, сурьезный, в очках. Почтенный и на "вы" говорил: "Признаете, что вы есть виновный?" "Никак нет, господин полковник! Как есть невиновный". А он: "Признаете, что вы солдатскую присягу давали отечеству служить?" - "Так точно, говорю, присягал". - "А признаете, что вы опосля свою винтовку - солдатское оружие - бросили и за границу в Германию убегли?" - "Так точно, говорю, было такое, но только я не от отечества убегал, а от фитьфебеля-зверя, от каторжного мучительства..." А он вроде как усмехнулся: "Это, говорит, без всякого значения. Солдат есть навсегда солдат, и присяга есть навсегда присяга. А вы убегли в Германию, какая есть злой враг нашей Родины. С того году, как вы убегли, Россия уже две войны с Германией воевала. И значит, вы есть дважды виновный, как изменник Родины на государственной границе. За такое в военное время полагается наказать высшей мерой - расстрелять или повесить. Но, как война уже кончилась нашей победой, и как ваши года преклонные, и как наш суд советский есть... -тут он такое слово сказал чудное, что я раньше и не слыхал, на "гумно" похоже, вроде "гуменный" суд, - потому приговариваем вас на десять лет исправляться в трудовые лагеря". На все имущество мое эта - как ее - фискация, и еще пять лет поражение прав...

Ну вот, прошло, значит, уже два года. Еще восемь осталось. Мне сейчас пятьдесят семь годов. А Мария - если жива она, если не догнала ее война постарше меня на два года... Это когда ж мы теперь свидимся? И где?.. Разве что в царствии небесном.

Глава третья

ИЗУЧАЕМ РУССКУЮ РЕЧЬ

Кто взманил меня на путь знакомый, Улыбнулся мне в тюремное окно?

А. Блок
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.