58 (1)

[1] [2] [3] [4]

Ради своей любимой я убью его, этого внутреннего дракона, из рук ее получу свою награду, а уж с этого места фантазия моя развивалась разными путями — и сладкими, и жуткими, такими, что я и вынести не мог. Мне еще не приходило в голову, что отчаявшаяся женщина у перил моста не кто иной, как — вновь и вновь — моя покойная мать. Она и ее отчаяние. Она и ее дракон.

Или «По ком звонит колокол» Эрнеста Хемингуэя. Четыре или пять раз перечитывал я в те годы этот роман, где много роковых женщин и молчаливых, суровых, неколебимых мужчин, скрывающих за непреклонной внешностью душу поэта. Я мечтал, что в один прекрасный день стану хоть немного походить на них: мрачный, сильный мужчина с телом тореадора и лицом, в котором презрение смешано с грустью, возможно, похожий на Хемингуэя на фотографиях. И если мне не удастся жить, как они, то, быть может, я хотя бы научусь когда-нибудь писать, как писали эти мужчины, — непреклонные, умеющие презрительно улыбаться, а когда необходимо, сразить сокрушительным боксерским ударом в челюсть какого-то наглеца, мужчины, точно знающие, что следует заказывать в баре, как достойно разговаривать с женщиной, врагом, товарищем по оружию, мужчины, которые владеют пистолетом и неотразимы в любви. И еще я мечтал о женщинах — возвышенных, соблазнительных и нежных, но неприступных и недоступных, загадочных, владеющих некой тайной, дарующих свою милость, не останавливаясь ни перед чем, — но лишь избранным мужчинам, умеющим презрительно улыбаться, пить виски, наносить сокрушительные удары… и все такое прочее…

И те кинофильмы, что демонстрировались по средам в зале дома Герцля или на белом полотнище, натянутом на лужайке перед кибуцной столовой, тоже убедительно свидетельствовали, что большой мир населен в основном мужчинами и женщинами, описанными Хемингуэем. Либо героями Кнута Гамсуна. Таким же выглядел мир в рассказах солдат, десантников в красных беретах, по субботам приезжавших домой, в кибуц, на побывку, — прямо после операций возмездия против террористов, операций, которые проводило 101 подразделение под командованием молодого Арика Шарона. Это были крепкие еврейские парни, умеющие хранить секреты, великолепно выглядящие в своей форме десантника, с автоматами «Узи», как писал о них в своих стихах Натан Альтерман — в боевой амуниции, тяжелых башмаках, с каплями росы на юных лбах…

*

Я был едва ли не в отчаянии: ведь для того, чтобы писать, как Ремарк или Хемингуэй, ты должен подняться и отправиться отсюда в настоящий мир, туда, где мужчины мужественны, как сжатый кулак, а женщины женственны, как ночь, и мосты переброшены над большими реками, и по вечерам сверкают огни баров и ресторанов, в которых и разворачивается настоящая жизнь. А тот, кто не испробовал жизни тех миров, не сможет получить и половинки временного удостоверения на право писать рассказы и романы. Место настоящего писателя — оно, несомненно, не здесь, а там, в большом мире. Пока я не уйду и не стану жить в настоящем месте, у меня не будет ни малейшего шанса обрести то, о чем я смогу написать.

Настоящее место: Париж. Мадрид. Нью-Йорк. Монте-Карло. Пустыни Африки или леса Скандинавии. При необходимости можно, пожалуй, написать о живописном провинциальном городе России или даже о еврейском местечке в Галиции. Но здесь? В кибуце? Что тут есть? Птичник да коровник? Дом детей? Комиссия, распределяющая дежурства? Склад предметов первой необходимости? Мужчины и женщины, довольно измученные: они встают рано поутру на работу, дискутируют, принимают душ, пьют чай, немного читают перед сном в своих постелях и засыпают, сморенные усталостью, когда еще и десяти нет. И в квартале Керем Авраам, откуда я прибыл, тоже не было ничего такого, что стоило бы описывать: что было там, кроме блеклых людей, чья жизнь — сера и невыразительна? Примерно такая же, как и здесь, в Хулде? Ведь даже Войну за Независимость я прозевал: родился слишком поздно, и от войны мне ничего не досталось, разве что жалкие крохи — я наполнял песком мешки, собирал пустые бутылки и бегал с записочками от штаба Народной стражи до наблюдательного поста на крыше дома семейства Слонимских, а оттуда снова в штаб.

Правда, в кибуцной библиотеке я открыл двух-трех писателей — настоящих мужчин, с успехом создававших рассказы, почти хемингуэевские, о жизни кибуца: Натан Шахам, Игал Мосинзон, Моше Шамир. Но они принадлежали к поколению, которое доставляло в Эрец-Исраэль нелегальных репатриантов, которое провозило под носом у англичан контрабандное оружие, взрывало британские штабы, которое отбило нападение арабских армий. Они были писателями, чья проза казалась мне окутанной ароматом коньяка и сигаретным дымом, опаленной порохом. И все они жили в Тель-Авиве, который, более или менее, был уже подсоединен к настоящему миру, — город с кафе, заполненными молодыми художниками, сидящими за стаканом горького вина, город кабаре, скандалов, театра, город богемы, живущей жизнью, полной запретной любви, захлестываемой отчаянными страстями. Не то, что Иерусалим и Хулда.

Кто во всем кибуце Хулда видел коньяк? Кто слыхал здесь когда-нибудь о дерзновенных женщинах и возвышенной любви?

Чтобы писать так, как пишут эти настоящие мужчины, мне следует прежде добраться до Лондона или Милана. Но как? Ведь простые кибуцники не могут, чтобы набраться творческого вдохновения, вдруг подняться и отправиться пожить в Лондоне или Милане. Чтобы был у меня шанс добраться до Парижа или Рима, я должен сначала стать знаменитым, то есть написать великолепную книгу, как те писатели. Но чтобы написать великолепную книгу, я должен пожить сначала в Лондоне или Нью-Йорке. Замкнутый круг. Ловушка.

*

Шервуд Андерсон вызволил меня из этой ловушки. «Освободил мою пишущую руку». Всю свою жизнь я буду благодарен ему за это. В сентябре 1959 года в серии «Народная библиотека» вышла книга Шервуда Андерсона «Уайнсбург, Огайо» в переводе Аарона Амира. Пока я не прочитал эту книгу, я не подозревал, что на свете есть город Уайнсбург, не слышал и об Огайо. Впрочем, как-то смутно я об Огайо помнил из «Тома Сойера» и «Гекльберри Финна». И вот появляется эта скромная книга и совершенно потрясает меня. Всю летнюю ночь напролет, до половины четвертого утра, вышагивал я взад и вперед по кибуцным тропинкам, ошеломленный, лихорадочно-возбужденный, опьяненный, разговаривающий сам с собой вслух, трепещущий, словно влюбленный, поющий, прыгающий, плачущий — от избытка благоговения, радости и душевного подъема: я нашел.

На исходе той ночи, в половине четвертого, я оделся в рабочую одежду, обул рабочие ботинки и помчался к навесу, откуда на тракторе мы поехали на участок, называвшийся Мансура, на прополку хлопковых полей. Я выхватил из кучи мотыгу и до обеда топал вдоль борозд, опережая всех, кто в тот день занимался прополкой, словно выросли у меня крылья. Голова кружилась от счастья, я несся с мотыгой и мычал, несся с мотыгой и произносил самому себе, окрестным холмам и ветру речи, полол и полол, давал обеты и несся, воодушевленный и плачущий.

Книга «Уайнсбург, Огайо» представляет собой нечто вроде ожерелья, на которое нанизаны истории и эпизоды, произрастающие друг из друга и связанные друг с другом, главным образом, тем, что действие их происходит в одном городке, захудалом, жалком, забытом Богом. Маленькие люди заполняли эту книгу: какой-то старый столяр, какой-то растерянный мальчишка, какой-то хозяин постоялого двора и девушка-служанка. Разные рассказы были связаны друг с другом еще и тем, что герои перетекали из рассказа в рассказ: те, что были центральными героями одной истории, вновь появлялись, но уже как малозначащие фигуры, в другом рассказе.

События, вокруг которых закручивались сюжеты книги «Уайнсбург, Огайо», все без исключения были незначительными, будничными, сотканными из местных сплетен или из скромных мечтаний, которые никогда не воплощаются в жизнь. Старый столяр и старый писатель беседуют между собой о высоте какой-то кровати, а мечтательный парень по имени Джордж Уиллард, начинающий репортер местной газеты, прислушивается к их беседе, думая о своем. И есть там еще один чудаковатый старик по имени Бидлбаум, прозванный «Бидлбаум-крыло». И девушка, высокая и черноволосая, которая зачем-то выходит замуж за некоего доктора Риффи, но спустя год умирает. И Авнер Грофф, пекарь, и еще один доктор Персиваль, «крупный мужчина, с перекошенным ртом, с желтыми усами, вечно одетый в белую грязную безрукавку, из карманов которой выглядывали несколько сигарет, черных, тонких, дешевых». И еще действующие лица, вроде названных, типы, которые, как я считал до той ночи, не имеют права на жизнь в литературе, разве что в качестве проходных персонажей, вызывающих у читателя, самое большее, мгновенную усмешку, смешанную с жалостью. И вот, в книге «Уайнсбург, Огайо» в центре каждого рассказа оказались проблемы и люди, относительно которых я был совершенно уверен, что они находятся значительно ниже того, что достойно стать литературой: ниже ее минимального «проходного балла». Женщины у Шервуда Андерсона вовсе не были отчаянно-дерзновенными, они не были даже таинственно-соблазнительными. Мужчины не были ни решительными, ни смелыми, ни молчаливыми, ни погруженными в раздумья, они даже не были окружены клубами дыма и мужественной печалью.

*

Так рассказы Шервуда Андерсона вернули мне то, что отбросил я, когда оставил Иерусалим. По сути, это было даже не то, что оставил я за своей спиной, это был прах, который попирали мои ступни во времена моего детства, а я даже ни разу не удосужился нагнуться и коснуться его. Убогость, окружавшая жизнь моих родителей. Слабый запах клейстера, смешанный с запахом селедки, всегда сопровождавший супругов Крохмал, чинивших игрушки и склеивавших кукол. Квартира учительницы Зелды — с ее коричневой полутьмой и этажеркой из фанеры. И дом писателя Зархи, больного-сердечника, чья жена Эстер вечно страдала мигренями. И закопченная кухня Церты Абрамской. И две птицы, которых Сташек и Мала Рудницкие держали в клетке в своей комнате: облысевшая живая птица и птица, сделанная из шишки. И стая домашних котов учительницы Изабеллы Нахлиэли, и Гицель, муж учительницы Изабеллы, кассир со всегда открытым ртом из лавки потребительской кооперации. И старый грустный Стах, тряпичный щенок моей бабушки Шломит, обладатель грустных глазок-пуговиц, тот самый щенок, в которого запихивали шарики нафталина из опасения, что заведется в нем моль, и которого нещадно лупили, выколачивая из него пыль, пока в один прекрасный день он не надоел, и тогда его завернули в старую газету и выбросили в мусорное ведро…
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.