Утомленные следы
Постоят еще немного
Без покрова, без слюды
О. Мандельштам
Со смертью Ахматовой в 1966 году явилась мысль написать воспоминания о ней. Однако формы для новой книги не находилось - мешало ощущение прошлого как неизбывно настоящего, между тем писание собственно мемуаров требует момента некоего идилличного отре">

Вторая книга (27)

[1] [2] [3] [4]

[397]

подготовки, всегда происходящий только в уме и на бумагу не попадающий. Это накапливанье слов, словосочетаний, бродячих строчек и даже строф, в которых мысли еще нет, а есть только ядро мысли, а чаще - ее зачаток. Строки и строфы иногда входят во вновь возникающее стихо-творение, иногда же они служат стимулом к появлению стихов. Сами по себе это только заго-товки, и они могут жить годами, чтобы потом внезапно вынырнуть и соединиться с новым материалом. Поэт даже в периоды молчания и отдыха продолжает работать, потому что заго-товки тоже работа.

Использование заготовок связано с их осмыслением. Они подвергаются воздействию как бы пучка лучей, который и есть поэтическая мысль. Пока то, что я сравниваю с пучком лучей, не вспыхнет, стихи не возникают и материал, то есть заготовки, погружен во тьму. Иногда они случайно попадают на бумагу, и можно проследить, как поэтическая мысль потом вырывает их из мрака, встряхивает и наделяет жизнью. В 1932 году я лежала в Боткинской больнице, и Мандельштам, навещая меня, почуял запах карболки. Это повлекло обострение обонятельных ощущений, и в записной книжке появились строчки о запахах. Записная книжка лежала в Москве в сундучке с черновиками "Путешествия в Армению", а Мандельштам жил в Воронеже, когда в 1936 году использовал заготовку с запахом карболки в стихотворении о собственной смерти в "бесполом пространстве". "Бесполый" для Мандельштама бесстрастный, равнодуш-ный, не способный к нравственному суждению и выбору, лишенный жизни и смерти, а только пассивно существующий и самоуничтожающийся. В мире людей, "мужей", верных в дружбе и готовых "на рукопожатие в минуту опасности", и "жен", гадальщиц, плакальщиц, собирающих "легкий пепел" после гибели мужей, доброе и созидающее начало обладает полом, а мертвое, губительное оказывается бесполым ("бесполая владеет вами злоба"). У Мандельштама была уверенность, что в близости двоих и в дружбе "мужей" (после Гумилева уже не было настоящего друга) - основа жизни, истоки добра и высшей просветляющей любви. Я думаю, что в двадцатых годах заглохла вера в церковное начало - после "Исаакия" он

[398]

не возвращался к церкви, но успел сказать: "Сюда влачится по ступеням широкопасмурным несчастья волчий след" и назвал соборы: "Зернохранилища вселенского добра и риги Нового Завета" (1921). Отход от церкви, по-моему, объясняется не только общей глухотой тех лет, но и событиями в самой церкви, диспутами Луначарского и Введенского, пропагандой так называемой "живой церкви". Мы видели много тяжелого, и хотя Мандельштам знал, что священника не выбирают, как не выбирают отца, а то, что делается внутри ограды, не умаляет значения церкви, и, наконец, до нас доходили слухи о священниках в лагерях, об их мученичест-ве и героизме, - все же он не мог не заметить, как ослабела связующая сила церкви, тоже переживавшей тяжкий кризис наравне со всей страной. Все связи рухнули, и люди, "разбрыз-ганы, разъяты", хватались за руки, по двое, по трое, крошечными объединениями, чтобы было на кого посмотреть в последнюю минуту. Но в эту самую последнюю минуту человек, погибав-ший от истощения в лагере, оставался безнадежно один, доходяга, уже не волочивший ног. Разве что врач из заключенных мог поймать последний осмысленный взгляд. Мне говорили, что врачи иногда сохраняли человечность и в том аду.

Миру людей у Мандельштама противостоит равнодушное, слепое небо, "сетка птичья" - "Кровь-строительница хлещет горлом из земных вещей... И с высокой сетки птичьей, от лазур-ных влажных глыб, льется, льется безразличье на смертельный твой ушиб". Безразличье - свойство мертвой, а потому бесполой природы.

Импульсом к стихотворению о гибели в "бесполом пространстве" ("Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый..."), в котором осмыслился запах болезни и смерти - карболка, послужили похороны летчиков. Два стихотворения, связанных с похоронами, были первым подступом к "Стихам о неизвестном солдате", где речь идет уже не о со-умирании, то есть об упражнении в смерти, о подготовке к ней, а о гибели "с гурьбой и гуртом", о том, что названо "оптовыми смертями", косившими людей в лагерях и на войнах двадцатого века.

Сопереживание смерти предшествует этой фазе "оптовых смертей" и характерно для зрелого Мандельшта

[399]

ма. На сопереживании построен весь цикл Андрею Белому, в центре которого стоит стихотво-рение "10 января 1934 года", куда вошли элементы (заплачка) из давным-давно потерянного и забытого плача по святому Алексею. Даже забытые, эти строчки сохранялись в темной памяти и выплыли, когда на них попал луч поэтической мысли. Работа над циклом А. Белому продолжа-лась до лета 35 года, когда сочинялось стихотворение о летчиках и "Нет, не мигрень...". Только тогда Мандельштаму стала совершенно ясна тема соумирания, сочувствия смерти другого как подготовки к собственному концу. Вот тогда-то я и говорила ему: "Чего ты себя сам хоронишь?" - а он отвечал, что надо самому себя похоронить, пока не поздно, потому что неизвестно, что еще предстоит.

В стихотворении "10 января" никак не мог отстояться конец. От него сначала отслоились маленькое стихотворение об умирании ("Он, кажется, дичился умиранья...") и три восьми-стишия. Одно из них ("Преодолев затверженность природы...") сразу было перенесено в восьмистишия, единственную группу стихов, где нарушен хронологический принцип, и не столько осколком из цикла Белому, который писался одновременно с восьмистишиями (неразумные редакторы не подозревают, сколько вещей может одновременно находиться в работе, не попадая на бумагу), сколько стишком "Шестого чувства крошечный придаток...", связанным с Ламарком. В Воронеже Мандельштам окончательно утвердил конец "10 января" с соучастием в смерти: "Как будто я повис на собственных ресницах и созревающий и тянущийся весь, доколе не сорвусь, разыгрываю в лицах единственное, что мы знаем днесь". До этого он подумывал о почти декоративной концовке о мастере, художнике и гравировальщике. Тогда-то возник вопрос, что делать с восьмистишиями и другими стихами, возникшими вокруг основного стихотворения. Они ни в коей мере не были вариантами, хотя и обладали общими строчками. Скорее, их следует назвать вариациями, а тема с вариациями такая же законная форма для поэзии, как для музыки, и недаром Пастернак так назвал одну из своих книг. Тем самым он обнажил характер поэтического труда, но никто не пожелал в это вникать. Композиторы сделали это гораздо

[400]

раньше, но у музыки есть теория и контрапункт, поэтому в ней все происходит легче.

Мандельштам, обдумывая, что сделать с "темой и вариациями", попросил меня записать все как одно стихотворение (листок сохранился), но вскоре прервал запись - куски не срастались. Он сам разложил листочки - на каждом был записан один стишок - и вдруг сказал: "Да ведь это опять, как "Армения", - смотри..." Это значило, что семь стихотворений составляют цикл наподобие двенадцати, входящих в "Армению"... Последнее стихотворение "Откуда привезли? Кого? Который умер?.." не имеет конца. После обыска я дала листок с этим стихотворением Эмме Герштейн - он, не замеченный обыскивающими, остался на полу. Пока мы путешество-вали в Чердынь, она в испуге его сожгла. Мне почему-то противно, что она его не бросила в печь, а поднесла бумажку к свечке. Прошло несколько лет, и она написала книгу, где учит современников Лермонтова, как следовало с ним обращаться, но почему-то про свой опыт со свечкой не упоминает. Ни я, ни Мандельштам не могли полностью припомнить сожженное лермонтоведкой стихотворение. Мандельштам все же определил ему место - оно последнее в цикле - и сказал: "Будем печатать, доделаю". Ему не пришлось ни доделывать, ни печатать.

Все стихи Белому - семь штук - я записала по порядку в "ватиканский список", как мы шутя называли тетрадочку, куда я записывала стихи 30-34 годов. Нам пришлось их восстанавливать, потому что после потрясений (обыск, арест, ссылка, болезни) многое выпало из памяти. Я привезла из Москвы спасенные рукописи - они во время обыска лежали в кастрюле на кухне и в серых ботиках. Как надо мной все смеялись, что я все прячу и раздаю на хранение! Не все хранители оказались грязными трусами и жуликами. Большинство честно хранило и спасло кучку рукописей.

В "ватиканский список" попала и "первая воронежская тетрадь"... Записывая цикл Белому, я спросила у Мандельштама, как быть с двумя восьмистишиями, у которых полностью совпадала вторая строфа. Он велел записать оба: это и есть вариации, а раз первые строфы имеют различия, значит, это два стихотворения. Точно так он

[401]
[1] [2] [3] [4]



Добавить комментарий

  • Обязательные поля обозначены *.

If you have trouble reading the code, click on the code itself to generate a new random code.